Но послушаем Поля Валери:
"Нельзя заниматься политикой, не высказываясь по вопросам, о которых ни один разумный человек не может утверждать, что знает их. Надо быть последним глупцом или последним невеждой, чтобы осмеливаться иметь мнение по поводу большинства проблем, которые ставит политика". "Первоначально политика была искусством мешать людям заниматься тем, что их касается".
Или "суждения" Алена:
"Нужно твердо держаться середины между двумя безрассудными крайностями: убеждением, что можешь все, и убеждением, что ничего не можешь".
Никто из наших современных писателей (не касаясь Великих Ушедших: Бунина, Паустовского и Казакова) даже не приблизился к ним. Лирика? Да, она присутствует в их творчестве. Но этого мало. Несомненно, фарс жизни рождает неверие в общественные цели. Несомненно, и то, что мы находимся в периоде уяснения состояния нации.
Я думаю, Константин Паустовский, Юрий Казаков — последние великие романтики уходящего столетия. Быть может, когда нам надоест скучный прагматизм, мы снова обратимся к ним. Но скорее всего мы их забудем.
Мне казалась литература серой оттого, что никто не копается глубоко. И оттого, что она серая, казалось, что и время серое, что оно обладает одной особенностью — выхолащиванием мозгов — это как некудышняя обратная связь, как дробленое стекло в стакане с вином. Но с некоторых пор я склонен думать, что не может быть времени, которое само по себе серо. Весь фокус в том, что его можно делать таковым. Его можно выскабливать, подправлять, его можно рафинировать и поедать под сереньким соусом.
Но когда-то это должно надоесть или уже надоело.
Так мне казалось, и так я думал.
Поэтому я пошел и забрал все свои рассказы.
Все до единого.
Я понял, что как бы прекрасно я ни писал, как шумит ночной камыш или догорает свечечка в окне (вспомните один из последних рассказов Казакова), — все равно я не сделаю это лучше, чем сделал Казаков, ибо он сделал это от истока души, от потребности, от чувства противления, от злости, наконец, потому что он создал свое, личное, потому что, учась у других, он превзошел их.
Вот почему!
Я не стал объяснять в издательстве, почему так поступаю. Я просто все забрал, до последнего листочка. Хотя дело было на мази.
Я просто не хотел, чтобы это все напечатали. Вот и все.
Редактор глядел на меня, как на сумасшедшего, и в его глазах я наверняка выглядел кретином, потому что ни один здравомыслящий человек, без пяти минут состоявшийся как автор, не будет рубить сук, на котором сидит.
Но я его срубил.
Мне так хотелось.
Мне словно вожжа попала под хвост.
Мы не строили с Анной никаких планов. Это было табу с обоюдного согласия. Мы чувствовали, что наше видение будущего простилается не дальше зимы. По крайней мере, я не планировал жизнь дальше этого срока. Отчасти я объяснял это жизненным опытом, который сидел в нас, как старый, ржавый гвоздь. Как сказал один автор "... я знал, что такое счастье, знал его переменчивость..." Ужасно слабое утешение, подразумевающее некоторую пассивность, что, впрочем, не спасало меня от того же расхлюпанного, вялого состояния полусонного карася. И процесс превращения в обыкновенного маразматика протекал прямо пропорционально времени ожидания, а с самим временем творилось нечто невообразимое. То есть в действительности оно текло с правильностью тиканья будильника, который исправно показывал те часы и минуты, в течение которых я не видел Анну, но стоило мне отвлечься (посетить туалет, или выйти на балкон, или прилечь в дреме), как все мгновенно менялось и превращалось в густейше-засахарившийся сироп ожидания. Раздвоенность, сладко-изматывающее шляние из комнаты в комнату (уличные прогулки были еще тягостнее), регулярные четвертьчасовые проверки будильника (а вдруг он остановился, а у электронного произошел сбой из-за бросков напряжения), телефонные звонки, вырывающие меня из моей реальности, (я отвечал нечто торопливо-нескладное, чем, несомненно, поражал звонивших), какие-то тени за спиной и в тех местах, куда свет лампы забирался по всем законам дифракции, чтение урывками с ежесекундной мыслью о ней, зубная боль (причем болела сразу вся челюсть), непомерное обжорство на кухне, разглядывание себя в зеркале, пристальное изучение ее фотографий, похожее на медитацию, и еще куча разных незначительных, но, тем не менее, столь же привлекательных для глупого бдения мелочей, как то: и даже очередной рассказ, — все это составляло время моей работы. Впрочем, возможно, нечто подобное происходило и днем, но вечером я уже не помнил дня, и только вдруг начинаешь замечать свет фонаря, пробивающийся сквозь густую листву, и звон цикад под окном, а значит, приближалось время, когда должна была появиться Анна.
Читать дальше