Не стал он учителем. Еще в вузе понял: нет. К тому же из Крапивина уехала Лида, а ее присутствие весьма подогревало Юркины просветительские мечты.
Еще тогда, приезжая на экзаменационные сессии, Юрка услышал о курсах для «бывалых». А он к тому времени уже кое-что повидал: и шоферил в леспромхозе, и там же вместе с вербовочными работал на лесоповале, — сколько пьяных исповедей слышал, дружб и драк повидал (да и сам, пока утверждался, попадал в переплеты: ему же верховодить надо было, без этого ему не жизнь!).
И вот теперь Москва. Сперва до отчаяния доходил: уставал от шума, от скоростей, нечем было дышать, не за что глазу зацепиться (ведь и глаз привыкает к пейзажу с деревьями, к деревянной, низкоэтажной архитектуре, к просторному обзору).
Потом увидел в музее картины, часть из которых знал по репродукциям — малым открыткам в альбомах Виталия, — и остановился от счастливого толчка в груди.
Увидел Соборную площадь Кремля, плывущие в светящемся полумраке кресты над царицыными палатами.
Пропитался наполненной тишиной читальни, где прочитанная книга только разжигает жадность. И — был покорен.
Нет, столица не только шум и суета, врете вы, приезжие!
Постепенно город вошел в глаза и сердце полюбившимися улицами, домами, привязал дружбами, щемящей памятью встреч и утрат. Есть такая изогнутая улица Димитрова. Она уже много-много лет — табу. Вот что случилось с Буровым здесь.
В первую же свою столичную весну забрел на эту улицу просто так, из любопытства, забрел, потому что жил рядом. А вернее, как говорят, нелегкая занесла. Будто поманило что. И вдруг заволновался. Вошел, огляделся: ничего.
А уж навстречу, гордо откинув голову и победно стуча каблуками, шла больная его память, тоска его и горе, шла та, ради которой каждую ночь возвращался мысленно в Крапивин-Северный, ради которой столько раз бегал на вокзал читать таблички на вагонах: «Москва — Архангельск»: к их общим родным местам пойдут…
— Лида! — позвал Юрка.
Она не услышала. Но это была она. Нет других таких глаз с голубыми белками, ни у кого нет такой величественной походки и всей этой стати королевы, которую лишили престола.
В одной руке женщина несла портфель, в другой — набитую продуктами авоську.
— Разрешите помочь!
Оглянулась. Осветилась улыбкой. Он забыл, какие у нее белые неровные чесночники зубов. Забыл ее манеру в разговоре еще больше запрокидывать голову.
— Как ты попал сюда?
— Я учусь в Москве.
— А сюда, в этот переулок?
— Нет, Лида, не через адресный стол. Это случайность. Чистейшая.
Она серьезно кивнула. Он пошел рядом, взяв у нее сумку и портфель.
Он ведь повзрослел за это время, стал смелей. И, кроме того, они здесь свои, крапивинские — в чужом городе.
— Хочешь, я буду каждый день носить твои вещи? Хочешь — в зубах, а? Или могу облаивать всех, кто на тебя посмотрит!
Она погрустнела:
— Не хочу, Юра. И потом — на меня никто не смотрит. Здесь не Крапивин, и мне уже много лет.
— Но тот, кому надобно, смотрит? — Он все не решался на прямой вопрос. И ей, видно, не хотелось этого разговора.
— Заходи, если будет время. Звони.
Вытащила из портфеля ручку, вырвала листок из блокнота. Написала все про себя: телефон такой-то, адрес… И он написал о себе, подал. Но от этой её уклончивости (есть, стало быть, от чего уклоняться!) что-то у них сломалось. Теперь можно было просто спросить: «Ты у мужа живешь?» И она ответила, что да. Юрка не вполне расслышал, но боль, ослепившая так, что потемнела улица, боль эта дала понять: не ошибся.
— Ну, совет да любовь, как бабка моя сказывала.
— Спасибо. — И опять тряхнула головой, и светлые, ровно остриженные волосы колыхнулись не в лад (не в лад, не в лад).
— Может, украсть тебя? Увести? А? Ведь нет же тебе счастья — я вижу!
— Ты ошибаешься, Юра. Я люблю своего мужа.
Он много лет потом обходил эту улицу. Но она болела в нем, дергала, как нарыв.
* * *
Если на растопыренные средний и указательный пальцы левой руки наложить такие же пальцы правой, получается клетка, рамка. С ее помощью можно взять в кадр, как бы отделить на секунду от всеобщего движения самые разные куски жизни. Вот попробуйте. Юрке порой везло. Особенно в читальне, где, бывало, из глыбы тишины высечется смазливая и до последнего (нет, до предпоследнего) предела серьезная рожица, поведет черным оком… Или на лекции попадется вдруг затылок, рука, пишущая записку (при желании даже можно увидеть, кому и о чем, — рамка очень организует материал!), чей-то зевок в профиль (если в профиль, то ползевка?) и сияющий глаз преподавательницы (ах, эта попытка равновесия в интеллектуальной жизни: кому-то сиять, а кому-то зевать!), ее смуглая щека, короткий нос, чуть вывернутые губы.
Читать дальше