Одну за другой он выключил все лампы; круги света, распространяемого ими, меркли на белом с золотом потолке, пока Фортуни, теперь уже не спеша, брел в мраморный portego [5] Галерея (ит. диал.).
— фигура погруженного в раздумья человека, который возвращается в свои покои с первыми лучами солнца после ночного бдения.
Он один. Нет, поправил себя Фортуни и внес небольшое уточнение: он одинок. Фортуни — великая точка, на которой обрывалась долгая история выдающегося рода, — был одинок. Гостиная, соединенная дверью с portego, превышала в длину двести футов, и, проходя из одной выгородки в другую, пристально вглядываясь в картины, виолончель и рояль, в драпировки, которые он сам придумал более сорока лет назад, в обстановку и разные причудливые мелочи, Фортуни осознал, что единственный звук, раздающийся в просторных залах, — это шарканье его туфель по полированным мраморным полам. Ни единого голоса, ни досужей семейной болтовни, ни детской возни. Ему нет нужды разнимать сцепившихся внуков, когда родители приводят их в гости к деду, до его слуха не доносятся ни возмущенные выкрики, ни мелодичные всплески смеха. Затихли отзвуки вечеринок, длительных и разгульных приемов после концертов — всего, что некогда слышали эти стены. А долгие беседы с глазу на глаз — где теперь их разноголосица, их блеск? Фортуни, наивысшая точка и последний тупик в истории славного рода, был одинок.
Однако, напомнил он себе, семья Фортуни никогда не была слишком сплоченной. Насильственная смерть родителей (трое антифашистов, два смит-вессона, один люгер) неподалеку от разбомбленных руин центрального миланского вокзала посторонних ужаснула гораздо больше, чем самого Фортуни. Разумеется, он никогда не выказывал этого и уж тем более не говорил вслух. Но факт оставался фактом: он едва знал своих родителей. Отец, насколько Фортуни помнил, постоянно пребывал в разъездах. Мать же, когда не сопровождала мужа в поездках, только то, казалось, и делала, что собирала деньги на благотворительность. Фортуни воспитывала австрийская бонна, к которой он хорошо относился, но не более того.
Нет, в ранние годы центром вселенной для Паоло Фортуни была та часть дома, где обитал его дед. Эдуардо Фортуни стоически терпел свою эмфизему и всю вторую половину дня раскладывал возле окна пасьянсы. Его внук, навострившийся обводить вокруг пальца домашнюю прислугу и свою бонну, тайком приносил старику запрещенные сигареты.
Никто не оказал такого влияния на ум и душу маленького Паоло, как Эдуардо Фортуни. Сам он отошел от дел, но мир искусства, который он принес с собой, картины на стенах, истории из своей и чужих жизней, чудо, стоявшее за всем этим, вошли в плоть и кровь юного Фортуни и никогда не покидали его.
К тринадцати он выбрал свой путь, или, как он позднее предпочитал выражаться, его путь был выбран: жизнь его отныне будет жизнью художника. Однако инструментом его призвания стали не кисть с мастихином, а виолончель, и за ней он сидел часами.
Когда старик умер, завещав Паоло фламандский эскиз, изображавший музыкантов, мальчик рыдал, потому что остался без ближайшего друга. И если в этом возрасте он чувствовал за собой какую-то обязанность, то это была обязанность посвятить себя искусству, служить ему так, как служил Фортуни-старший.
Незадолго до кончины старика Фортуни исполнял для деда в комнате, где тот проводил почти все свои дни, часть концерта Элгара для виолончели. Эдуардо было семьдесят семь, Паоло — семнадцать. Это было первое сольное выступление молодого музыканта и последний концерт в жизни старика.
В комнате, насквозь пропахшей смертью, дряблой кожей и несвежим дыханием в смеси с ароматом высушенных розовых лепестков, зажгли свечи. Это была идея Паоло. Семь свечей (по одной за десятилетие), каждая в серебряном подсвечнике, были расставлены по всей комнате: на прикроватном столике, на двух небольших столах и мраморном полу, откуда они отбрасывали мерцающие кольца света.
Семь фигур вполоборота, кружком сидели вокруг кровати, Паоло — в центре, виолончель у ног. Его отец и двое бывших деловых партнеров Эдуардо явились в костюмах, его мать и какая-то дальняя родственница пришли в вечерних платьях, словно в музыкальный салон. Даже Эдуардо Фортуни, сидевший в постели, надел крахмальную белую сорочку и повязал бабочку. В одной руке он держал большой, пузырчатого стекла стакан с бренди, в другой — сигару. Разглядывая превосходную гавану, он со смехом говорил собравшимся:
Читать дальше