И внезапно он понял, что она чувствует то же самое. Потому и плачет.
В маленьком городке неподалеку от Бата он купил в канцелярской лавке дешевый блокнот и начал писать.
Порой я думаю, что моя основная беда — безверие. Вероятно, из уст полуобразованного горожанина, и вдобавок американца, это звучит нелепо. Особенно в наш трезвый, нерелигиозный век. Но тем не менее это так.
Верь я — возможно, знал бы, к какой из своих кровей принадлежу или хочу принадлежать. С кем хочу жить. А впрочем, при чем тут вера? Вера — дело сугубо личное, а принадлежность к той или иной социальной группе — наоборот. Так что вера тут ни при чем.
Просидел полдня в деревенской церквушке. Деревня — прямиком со страниц Томаса Гарди, а церковь построена в незапамятные времена настоящими саксами. Даже представить трудно, сколько она тут простояла. Стены толстенные, за ними холод: и не поверишь, что снаружи знойное, душное лето. Потом я побродил по кладбищу. Вокруг — никого; только невдалеке, на поле, тупо жевали свою жвачку коровы. В воздухе висел пчелиный гуд. Я ходил меж надгробий и читал надписи — там, где их еще не стерли века ветров и дождей. Имена одинаковы: на надгробьях, на памятных досках в церковных нефах, на дверях домов в деревушке. «Томас Бриарли и сыновья. Сапожных дел мастера с 1743 года». Прожить тут всю жизнь, в будни трудиться, по воскресеньям — петь псалмы. Та же работа, те же слова. Родиться здесь, быть крещенным в этой церкви, верещать в этой купели, а потом умереть и лежать на этом кладбище, в двух шагах от собственного рождения и жизни. Может, в этом и состоят суть и смысл? Если столько поколений прожили на одном месте и в боли, и в радости? Значит, они видели смысл?
В гудящей тишине, на древнем кладбище простой деревушки на душу мою снизошла такая благодать. Я почти, почти уверовал!
Когда я ходил с бабулей и дедулей в церковь — лет в восемь или девять, — все было иначе. Было благоговение. Священный трепет. А потом возвращались домой, к воскресному обеду, к жаркому и пирогу. Я — в праздничном костюмчике; на душе — полный покой. Если б испытать это снова! Если б почувствовать сосредоточенную, истовую веру — как у деда и тети Айрис. Насчет Наны не уверен; по-моему, она просто им подражает. Может быть, даже безотчетно. И уж конечно ни за что не сознается. Однажды я спросил у дяди Тео, утратил ли он веру. «У меня ее никогда не было», — ответил он.
Ирландия. Страшнейшая промозглая сырость — до озноба. Туман и дождь в холодных каменных трущобах. Старухи в черных шалях бьют земные поклоны перед церквями в придорожных деревеньках. Бабуля говорила, что моя пра-пра — не знаю, сколько «пра» — бабка приехала в Америку из Ирландии. Как эти старухи в черных шалях? Но сперва она была юной девушкой с летящей походкой… Господи, какая нищета! Гнилые зубы; глаза небесной, бирюзовой голубизны. Сердца, объятые суеверным страхом. Мрачные легенды Средневековья. Эльфы, лесные гномы…
Вхожу в церковь. Помпезные аляповатые фрески, святочные картинки, похожие на глянцевые фантики от конфет. Женоподобная фигура распятого Христа; безжизненная Дева с Младенцем на руках. Неужели и высокое искусство — Пьета, Матерь Божия над мертвым Сыном, — имеет что-то общее с этой безвкусицей? Да, имеет. Вобрав в себя всю боль, всю агонию веков, оно толкует о том же: все должно быть очеловечено. Человек — прежде всего.
А бредущему по жизни человеку необходимы опора, поддержка. В том-то и смысл. Понятный любому, кто дает себе труд задуматься.
Отче, я верую. Помоги мне в моем неверии.
Дедуля всегда хотел побывать тут снова. Так и не смог. Понимаю теперь, что его влекло. Платаны, раскинувшиеся на холмах городки, старые оливковые рощи Прованса. Фотография моей матери — на фоне виноградных лоз. Ее глаза видели этот же ясный, чистый свет. Эти же римские профили. Эти люди живут тут со времен Древнего Рима. Нет, даже раньше — первыми пришли греки. Марсель был Массалией. Неподалеку — развалины греческого города Гланума. Полноводная река жизни… А рядом течет другая река — полная крови. В средневековом городе — Рю дез Израилит, Еврейская улица. В Зальцбурге она называлась Юденгассе. По всей Европе, но — взаперти, за цепями, замыкавшими улицы с обоих концов. Уникальная история, моя история. Ожесточенная, непререкаемая вера. Они шли за нее на смерть. Не думаю, что за это стоило умирать. Ничто не стоит человеческой жизни. Или?.. Вдруг мне удастся обрести веру, за которую стоит умереть? Тогда ради нее стоит и жить.
Читать дальше