___________________________
Порой мне слышится голос Любы. Немного странный, чуть отдаленный от ее тела, перемешенный со слабым эхо, будто она всегда расточала слова в небольшом гулком помещении. Ведь в ее голосе не было того, что мне так хотелось слышать – легких грудных нот, неявной способности к пению, которому она никогда при мне не придавалась.
Но вот ее нет, а я иногда чую как в углу моего жилья напрягается звуковая дуга – я почти осязаю ее. «Ты не веришь», – говорит тишина, и пыльный жгут шипящих опадает как ветошь. Кажется, я могу вытереть о эти слова ноги.
«Буся, а ты, правда, ребеночка от меня не хотела никогда?» – мне слышится мой вопрошающий голос, беззвучно заливающий меня.
Я лежу в постели рядом с женой.
И я знаю, что Любаша ответила бы мне: «Вот еще, какого больного рожу, – потом, не поверишь, всю жизнь мучиться». Я легко имитирую ее речь. И я провижу историю, которую она могла бы мне рассказать. А, может быть, и рассказала, но я не помню, рассказала ли… – о добром дауне, которым мучилась одна женщина из ее цеха, брошенная или вообще родившая его как говориться «по случаю». И он дожил до английского совершеннолетия и отличался отменным аппетитом, никаким здоровьем, проливной уремией и удивительной добротой. Его непомерная ласковость всех соседей вгоняла в краску стыда и самоосуждения. Его избегали.
И вот эта история воспитания и смерти идиота. Полная брезгливого сострадания.
Спал он в коконе клеенок, как грудничок. Но все равно благоухал люто. Сосал палец. Сморкался. И стеснялся, когда ему за неопрятность выговаривали. Он сразу начинал торопиться, шаркал к умывальнику на далекую общую кухню и стирал свою засопливленную тряпицу к неудовольствию стряпух. И не было простуд, которыми он бы не переболел, не было органов, которые в нем в зависимости от сезонов не воспалялись. Зимой, например, – желудок, летом – легкие, осенью – печень, весной – все суставы, что и немудрено, ведь он съедал в день по пригоршни таблеток, от одного они помогали, но другому – вредили. Слабоумие старила его детское лицо. Сетка морщин, тусклое старчество в молочных очах, робкая неровная, кустиками, щетина, которую он нервно скреб.
Мать была вынуждена перейти с денежной посменной работы в тупые учреждения призрения, по которым они вместе кочевали. Но ночи, во что бы то ни стало, они всегда проводили дома, как нормальная семья, и все выходные и праздничные дни, конечно.
Я встречал его в Любином гигантском коридоре.
Одним словом, пошла та женщина с этим недоделанным, как говорили соседи, насквозь больным сыном в очередной раз к врачу.
Посмотрел доктор на него, посмотрел так внимательно и говорит грустной женщине: «А давайте-ка я ему один укольчик сделаю, вы сразу домой его ведите, пусть он заснет поскорее, только уговор – перед сном не кормить».
Так и сделали.
Ну и заснул он, заснул, заснул, заснул, заснул наконеееец… Мам да мам, мам, мны… и сон его скрутил. Помочился он на клееночку, конечно, вздохнул, ойкнул и отошел…
Поплакала-поплакала та женщина, а потом после всего купила бутылку хорошего, самого дорогого в хорошем центральном гастрономе коньяку и отнесла тому доктору. А доктор с самых дверей кабинета ей: «Только не надо меня благодарить, мамаша». А она: «Я и не мамаша уже». А он ей кивает: «А я знаю».
Я сам себе рассказываю страшную, как быль, бессонную сказку.
Говорю полночи сам с собою Любиным шепотом, понимая, что история эта не похожа на детскую страшилку, окутывая ее все более страшными и неприглядными подробностями. Сквозь эту бредовую вату пробиваются шипы. Я не могу от нее отделаться. [71]
Но где же, где, при каких горьких обстоятельствах я ее услышал? Сотканную из абсолютной нелепости и всеобщей неукоснительной правды.
Когда я вернулся из военных лагерей (уже закончив университет) коротко стриженным охламоном и показывал ей кучу смешных фотографий, то подметил, как остро она взглядывала на те, где я кривляюсь или позирую в дурацкой форме партизана. С настоящим оружием – автоматом Калашникова и штыком на поясе.
– Ты б и в летчики смог пойти, – тихо выдохнула она грустную, как слабый мыльный пузырь, фразу. Ее радужное желание было обречено.
И в том далеком голосе я услышал столько печали, столько ломкой выразительности, что мне почудилось, будто я верчу в руке траурный повядший цветок.
Эта фраза засядет во мне, как самое безыскусное сожаление, как самое искреннее «прости», на которое я буду только способен самой чистой частью своей души.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу