* * *
Сизиф сидел на обрыве так долго и неподвижно, что для живой и мертвой природы, его окружавшей, был уже неотличим от сухих, горячих скал. Волосы его шевелил порывистый ветер с залива, но точно так же шевелились пятна легкой дымной травы, покрывавшей трещины. В двух шагах от него грелись две переливающиеся на солнце красно-зеленым цветом медянки. Заметив движение, Сизиф скосил глаза и увидел, как они медленно переплелись и вновь замерли, обернув несоразмерно маленькие ромбовидные головки в разные стороны. Эти две твари ничего не ждали, никуда не стремились, ничем не были заняты, как не был ничем занят и он, перестав бередить мозг воспоминаниями. Время струилось сквозь них своим обычным неприметным течением. Можно было усилием воображения ускорить его или замедлить. Или остановить совсем, лишь протянув руку навстречу зубам, налившимся смертельным ядом.
Неизбежность смерти еще не тревожила его, но мысль о том, как надругалось над ним время, не оставляла Сизифа посреди самых простых и самых тяжких трудов. Угнетало его теперь не столько то, что случилось десятилетие назад, когда он был подобно стреле пущен на полвека вперед, затем отправлен обратно и вновь водворен в уже отчасти знакомое будущее, сколько последовавшее затем внезапное равнодушие времени, забывшего о нем окончательно, бросившего прозябать, как самого обыкновенного смертного. Была же у богов причина заставить его сновать челноком между поколениями. А если не было и все объяснялось случайностью и произволом, то о какой судьбе, о каком выборе и предназначении можно мечтать в этом царстве хаоса? Разве он добивался чего-либо необычайного? Даже в стремлении быть правителем, печься о благоденствии людей им руководило не честолюбие. Он считал себя способным к этому делу и полагал, что заслуживает такой доли — исполнить до конца отпущенное ему природой и богами. И оказался ненужным.
Что ж, может быть, есть в нем нужда для какой-то другой работы. Но он не умел лепить, расписывать и обжигать горшки, как Басс, не умел лечить, не чувствовал нужды испытывать свои силы и отвагу в подвигах и завоеваниях, мог с успехом вести свое хозяйство, а способен был управлять целым городом и чувствовал себя не у дел. Можно было бы, наверно, смириться и с этим. Он удовлетворился бы такой жизнью, изредка предлагая властителям со своего незаметного места то одно, то другое, как делал уже не раз, наблюдая в гордости и печали, как осуществляется воля царя, позабывшая о том, что была только что предложением пришельца Сизифа. Он готов был отдать предпочтение той доле пользы, которую мог принести, перед почетом, если бы только не повторявшиеся знамения свыше, и добрые, и злые. Одно из двух — либо ему предназначалось какое-то поприще, либо его должны были оставить в покое. Та заброшенность, в которой он пребывал в последнее время, покоем отнюдь не была.
Эти его сомнения особым образом разжигала и поддерживала не кто иной, как чужеземная, скрытная и общительная на свой лад царица. Они часто виделись, так как царская чета вскоре стала принимать непосредственное участие в делах города. Кроме того, он и сам раз-другой приходил во дворец, когда хотел склонить царя к каким-нибудь нововведениям, как это было с Истмийскими играми, посвященными им мальчику, тело которого Сизиф нашел на берегу во время одной из прогулок. Чем приглянулся ему этот утопленник? Да ведь это было одним из тех самых знамений, не дававших покоя!
Выброшенное на камни тело принадлежало второму сыну незнакомой ему невестки Ино, с которым она бросилась в море, спасаясь от разъяренного Афаманта, его старшего брата. Это был Милликерт, вернее — его земная оболочка, ибо, как утверждал Деион, боги обратили обоих посмертно в морские божества. Сизиф без труда узнал мальчика, лоб которого был по-прежнему схвачен медным обручем на войлочной подкладке со знакомой вязью эолидов из хвойных ветвей и именем. Время в данном случае значения не имело, ему положено было оставаться ребенком, так как жизнь его остановилась на том далеком обрыве в Беотии. Но то, что нежную плоть, вот уже десятки лет удерживаемую водами в своих объятиях, пощадили бури и морские хищники, было необычным. Как не случайным казалось, что именно ему отдали наконец волны тело племянника.
Он никому не хотел рассказывать о судьбе мальчонки, но не мог ограничиться простыми похоронами. Тогда возникла у него мысль об учреждении великих игр, наподобие Олимпийских, которые привлекли бы в Коринф множество атлетов и зрителей, а значит, и денег. И только когда все уже было решено, он попросил у царя разрешения посвятить Истмийские игры Милликерту.
Читать дальше