— Ну, а примерно? Как, примерно, могли бы мы… примериться? Давай, я — душа Сизифа. Ты — неподкупный Радамант.
Бог попробовал присесть на лежанке, потом, помогая упиравшейся плоти, спустил ноги, но не помогло и это. Танат вернулся к прежнему положению, а ноги его так и остались свисающими на пол.
— Нет. Нельзя. Нужно еще других. Их там трое.
Он дотянулся до кувшина и, забыв о своем намерении, налил вина одному себе.
Подняв блюдо с финиками, Сизиф подождал, пока гость осушит чашу, и протянул ему фрукты. Танат размашисто их оттолкнул.
— Не надо! Прекрасное вино! Выпьем вина.
Теперь Сизифу понадобилось собраться с силами, чтобы исполнить просьбу. Лицо его заливал пот. Сначала он проделал необходимые движения в уме, облегченно вздохнул и только потом спохватился, что еще не шевельнул пальцем. Преодолевая сопротивление членов, не желавших никаких перемещений, он встал. Опершись о стол одной рукой, другой взялся за кувшин. Остановило его внезапное чувство одиночества. Танат был неподвижен. Голова его, как и ноги, свешивалась с лежанки, на которой бога удерживал только его крупный торс. Сизиф сел обратно и замер, облокотившись на колени и уронив голову.
Он слышал, как шумно, учащенно ноздри его выдыхают воздух, чувствовал, как стекают по лицу и бокам капли пота, и ему казалось, что можно сидеть бесконечно, будто он заработал себе право никогда больше ничего не делать. Но это была не усталость. Постепенно стало доходить, что он только оттягивает следующий шаг, что разум его лишь притворяется ленивым и медлительным, не решаясь после всего, что он вынес, заглянуть вперед. Ему не дали ни крупицы времени, и действовать приходилось почти бессознательно. Теперь, освободившись от смертельной опасности, разум его отстранился от заторможенного вином тела и прояснел.
Что-то было не так. Представление о благородном страхе перед недостойной смертью быстро теряло вес, оставался только страх, тот самый, подобный мгновенному содроганию при внезапной встрече с голодным хищным зверем, и сам страх этот был недостойным. Что же он натворил!
Перед ним был поверженный бог. Но уж не решил ли он, что, запутав бога в земных тенетах, он в самом деле одержал верх над судьбой? Какого исхода он ждал, воспылав однажды высоким гневом, и где собирался доказывать свою правоту? Ему не дали проститься с женой и детьми, но разве не отрекся он от них уже в тот миг, когда решил оспорить права Олимпийца? Его ведь не огрели сзади ударом дубины — вызов был принят, ему предложили продолжить спор на равных. Если он все еще верил в какую-то иную справедливость, надо было принимать предложение.
Не столь уж велики были, значит, его претензии — так, минутное раздражение. Но тогда следовало прикусить язык, не ввязываться, не замечать лишнего. Много дано человеку — сверхдостаточно, выше всякой меры, ибо видимый мир сам по себе велик и пахуч, и щедр, и прекрасен, и в огромной степени неизведан. И не такая уж это малость — научиться бегать быстрее зайца, выуживать рыбу, превосходящую размерами тебя самого, отыскивать в полной тьме по звездам дорогу домой, не хуже летучей мыши, и, дурача себе подобных, приобретать сказочные богатства. Этого с лихвой хватило бы потомкам изначального племени, посеянного камнями по камням Девкалионом и Пиррой. Но, может быть, нет и разницы между ними и тем, кто ведет свое происхождение непосредственно от уцелевших в потопе праведников. И зря он тщился не только прорасти корнями в неуступчивую почву, но и вознестись главой к небесам.
Сизиф не узнавал самого себя. Он был ничтожнее любого каменного семени, а ненавистные небеса поднялись еще выше.
Он знал, что нужно делать, чтобы закрепить победу, но перестал понимать, в чем она заключается. Это будет уже не только его победа — именно так оборачивался смысл Дельфийского оракула — заперев смерть в своем доме, он освобождал от нее всех. Так далеко заходить он не собирался. Ведь ни великой богине не удалось наделить бессмертием невинное дитя, ни дерзостной Медее. И не усвоили ли они с Меропой той ночью, что бессмертия не земле не бывает, что нужна тайна, открытая матерью-богиней в уединении, чтобы перестать называть смерть гибелью. В его уловке тайны не было. Он, пожалуй, уподобился Гермесу, стал его земным отражением, столь же пренебрежительно поступив с высшей силой, сколь безразлично обращался Гермий с людскими множествами и их бесценными судьбами. Недаром тот так обрадовался находчивости Сизифа. Но смеялся-то он, пожалуй, и над ним.
Читать дальше