Еще Клара рассказывает о том, что один из ее тогдашних «мужей» работал могильщиком. У него водилось немножко деньжат — при условии, что он ежедневно бросал в общую яму свою норму трупов, ну, или умирающих, какая разница?.. «Мужа» этого расстреляли. Говорили, будто он торговал человечиной. Варил и продавал. Клара тоже ее ела. «Ешь», — говорил он, и она ела. Иначе она бы не выжила. Потом о ней заботился другой человек, вернее, он взял ее к себе, чтобы она ему прислуживала. Клара все вытерпела без жалоб. Она всякого насмотрелась.
Сцены, которые она описывала, ошеломляли Лафонтена. К рассвету у него начинала болеть голова. Он был совершенно уверен, что Клара говорит правду, но страдал оттого, что не в силах был представить себе человеческую жестокость в таком масштабе. Можно поочередно представлять себе муки одного человека за другим, но не всех сразу. Массовые страдания становятся абстрактными. Человек вообще, человек, истребляемый массово, сочувствия у нас не вызывает. Доктор запишет в своем дневнике: «Почему при столкновении с непомерным злом наша способность чувствовать оказывается бессильной? Точно так же, как наше сознание не воспринимает слишком малых впечатлений, мы неспособны и представить себе зло, когда оно чрезмерно… Воображение немощно! Воображение мертво! И мы испытываем безграничное отвращение к самим себе. Мерзости блекнут в цифрах — столько-то раненых, столько-то убитых — и датах…»
Грузовик въехал в ворота казармы. На этот раз двор забит эсэсовцами. Чувствуется предельное напряжение нервов. Даже не входя в дом, Лафонтен сразу ощущает смрад агонии. Полковник СС, которому совершенно не хочется видеть врача здесь, где держат в заточении и казнят, бесконечно долго изучает командировочное удостоверение, выданное на самом верху. Но Лафонтен твердо намерен войти, подняться на второй этаж, провести дезинфекцию, обеспечить детям медицинскую помощь, накормить их и напоить. Выхватив бумагу из рук офицера, он требует, чтобы его санитарам помогли выгрузить ящики и фляги с водой.
Как ни странно, сейчас вонь не так шибает в нос, как в первый раз. Он обходит все комнаты, перешагивая через тела, гниющие в загустевших, запекшихся лужах. Начинает сортировать: мертвые, умирающие, безнадежные. Прикидывает, кого куда, велит открыть окна и как следует вымыть большой зал, чтобы разместить там детей.
И все-таки придется ему отделить девушек, которые уже считаются взрослыми, от девчонок, которым на вид меньше двенадцати. Никуда не денешься, доктор Лафонтен, надо решать. Мальчиков, если не считать младенцев, почти нет. Ему предстоит делить и объединять по группам только девочек! И только по внешности выносить приговор, решать, кого считать ребенком. Провести роковую черту между всеми этими маленькими существами. Исхудавшее лицо и малый рост — единственное, на что он может ориентироваться, разлучая не только мать с дочерью, но и двух сестер. Одну отведут к «малолетним», другую сунут в колонну женщин, обреченных на убой.
При виде Лафонтена и санитаров они стряхнули с себя оцепенение, послышались слабые стоны, мольбы, хрипы, со всех сторон потянулись руки. Медлить нельзя, посоветоваться не с кем, и Лафонтен решительно и лунатически указывает санитарам то на одного, то на другого ребенка. «Это для их же блага, их будут лечить», — твердит он сам себе. Наклоняется, выслушивает.
— Эту оставляем и… вот эту тоже! Нет, не эту девушку: она рахитичная, но ей не меньше пятнадцати! Забирайте ее побыстрее!
Холодный, клинический взгляд среди панической спешки. Ему даже иногда приходится самому разжимать руки матери, из последних сил отчаянно вцепившейся в дочь. Палец за пальцем, потом всю кисть — Лафонтен распутывает последние семейные узы, разрывает последние объятия, ему не по силам эта ответственность, но он испытывает почти облегчение, когда грубый, бесчувственный украинец хватает в охапку перепуганную женщину, отрывает от пола и уносит, как мешок, а отнятый у нее ребенок остается.
Тем временем в соседней комнате все убрали, вымыли пол, открыли заколоченные прежде окна. Самых маленьких укладывают на расстеленные одеяла. Сюда же приводят тех, кого доктор данной ему властью объявил детьми.
Лафонтену не терпится начать лечить, кормить, перевязывать, но с особым нетерпением он ждет грузовиков. Жалкое божество с запавшими глазами, поверившее, будто может продлить эти едва теплящиеся жизни. «Вот эту! Вот ту!» В его голове эти замученные дети смешиваются с теми украинскими скелетиками, о которых рассказывала Клара. Огромные пустые глаза. Грязь. Бессильные жесты. Он твердит себе, что он — врач, что его долг, если нельзя спасти, по крайней мере, облегчать страдания, оберегать детей.
Читать дальше