Мне передалось настроение Клары, я тоже загорелся, и мне всерьез захотелось, чтобы между нами что-нибудь произошло.
С воскресного праздника меня одолевали новые желания. Я испытывал потребность расстаться со своей сумрачной сдержанностью, со своей вежливой скромностью, свернуть шею собственной робости!
Как растратить свою энергию? Я ощутил нечто такое, что можно было бы назвать наслаждением жизнью, но пока это ощущение было смутным. Надо мне на что-нибудь решиться.
Вот здесь, на земле Кельштайна, я и начинаю меняться. Мне хотелось бы… хотелось бы продолжать рисовать, изображать чудо-чудищ, читать, писать, узнавать! Мне хотелось бы… взять на себя ответственность за прошлое с его драмами, его ужасами, его тайнами. И танцевать рок! А почему бы и нет? Играть на ударных! И создавать новые произведения искусства, и снимать фильмы, и распахнуть объятия меняющимся временам… И еще… да, мне хотелось бы заключить в объятия Клару!
Теперь мы соприкасаемся животами, музыка окутывает и возбуждает нас. Вот-вот мы начнем танцевать, или нет, мы уже танцуем, не сходя с места, в полном согласии. Сердце у меня колотится так, будто я вот-вот умру, и какое блаженство знать, что не умру.
Но в то самое мгновение, когда пластинка со скрипом замирает, я вижу через плечо Клары идущего по садовой аллее дражайшего Томаса с велосипедом.
— Так и знал, что найду тебя здесь, mein Franzose! Я искал тебя! Привет, Клара! Можно войти?
Томас сразу оказался неуместным. Он осквернил эту девичью светелку своим грубым голосом и запахом пота. Он говорит Кларе по-немецки что-то непонятное, а мне все больше становится не по себе. Яростно стискиваю в кармане карандаш и зачерствевший ластик. С досады крошу ластик и ломаю карандаш пополам. Пытаюсь сосредоточиться на боли от впившихся в ладонь заноз. Вытаскиваю из кармана руку с зажатыми в ней обломками карандаша, между пальцами сочится кровь, я так и стою столбом на этом дурацком балконе, сжимая кулак, а эти двое, похоже, о чем-то спорят и уже ни малейшего внимания на меня не обращают.
Да, именно в Кельштайне появился новый шифр, а тот, что сложился прежде, спутался. Эта кровь, эти красные розы в лесу, рок-н-ролл, подземелье, задушенные дети, нарисованные на стенах улыбки, смерть, безумие, фуги Баха, поляна и эта лодка, тонущая в черной воде, и над всем этим — глаза Клары… так много знаков, рассыпанных по новой решетке.
Когда, наконец, начинает темнеть, мне ничего не остается, кроме как потихоньку убраться, прихватив все мои рисунки, забытые в углу комнаты. В темном саду встречаю мужчину. Худой, с короткими седыми волосами, в руке чемоданчик, выглядит измученным, но при виде меня распрямляется. Мы здороваемся. Должно быть, доктор Лафонтен?
Я знаю, что скоро вернусь во Францию. Родник на поляне у Черного озера будет течь по-прежнему. Все будет и дальше течь, как вода по камням, как песок сквозь пальцы.
Я сижу в лодке и не знаю, тонет ли она или скоро сядет на мель, а может, уже тихо скользит дальше.
ТОЛЬКО НЕ ДЕТЕЙ!
(Украина, июль 1941 года)
Голова доктора Лафонтена, сидящего рядом с водителем в кабине грохочущего грузовика, который катит к казармам, в конце концов стукается о металлическую стойку рамы открытого окна. Он провел без сна два дня и две ночи. Машину трясет, вибрация отдается в голове, но он на несколько минут впадает в оцепенение, обхватив себя руками, не в силах поднять свинцовые веки. Перед отъездом он не спеша, старательно побрился. В подвешенном к оконной раме зеркале отразились его печальные, как будто обведенные черным контуром глаза, провалившиеся в посмертную маску белой пены.
Мотор рычит, машина несется вперед, вцепившийся в руль шофер, презрительно взглянув на Лафонтена, сплевывает за окно. Кабина заполнена раскаленным воздухом, рядом с огромными черными шинами, в тучах пыли и облаках дыма бегут мальчишки.
Лафонтен смертельно устал, но он не спит. Он не может уснуть, хотя на несколько минут позволяет себе забыться, с легкостью в теле и тяжестью на сердце, чувствуя себя ничтожной добычей в челюстях тигра войны. Провалившись в забытье, он видит перед собой истощенных, больных и умерших детей, сейчас он соберет и будет лечить тех, кого еще можно лечить. Но скольких из них удастся спасти? Перед его мысленным взором тянется и вереница женщин, бредущих к своей гибели. Он снова видит ров, груды тел, замершие движения, увязшие в кровавой грязи.
К его тревоге за детей примешивается и необъяснимое беспокойство от того, что Клара, его малышка-переводчица, уже два дня как не появлялась. Среди серьезных детских лиц ему видится ее беззубая морщинистая физиономия. Лафонтена терзает предчувствие. Что случилось с Кларой? Он в конце концов полюбил общество этой маленькой женщины, почти карлицы; ей могло быть лет сорок, но детский рост лишал ее возраста. Бледненькая, тщедушная — ей могло быть двенадцать, а могло и сто. Ей так много пришлось послужить, что она преждевременно износилась. Ее рот, где многих зубов недоставало, а остальные были испорчены, разучился улыбаться. Неожиданно густые черные волосы, торчащие над белым, от усердия собранным в складки лбом. Лафонтен, морщась от боли в висках, думает об этой незаметной спутнице. Где она прячется? Что они с ней сделали? Бедная маленькая Клара!
Читать дальше