Никанор лежит рядом со мной, зарылся в сено и тихо непрестанно жужжит:
— Бесчеловечный ты человек, жестокий!.. Изверг ты, леший. Разве тебе столь прав дадено, чтобы рожу мою так скверно портить. К тому же ребра болят и по голове ты меня бил, а? Есть такая правда, скажи мне?
— Ежели ты не заглохнешь, — ворчит дед, — я тебе кляп. Кончай мне покой рушить!
На разные голоса всю ночь гундосил, хрипел и рычал Никанор и поносил руганью деда, потом стал умолять: «Отпусти к малым детушкам!» — но дед молча пнул его коленкой, и Никанор забылся.
Засыпает дед, всхрапывает. Раскинулся, распахнулся по духовитому сену. Правую руку отбросил, будто в замахе, ногу вытянул, но не ослабил, а оставил в упоре, крикни — вскочит.
Голова у него черная, вороного крыла волосы, жестковатые, только на лбу в колечки завивался чуб, а борода вся белая-белая, серебряная борода, без единого темного волоска. Нос прямой и короткий, ноздри шевелятся, вздрагивают во сне и мнутся в улыбке губы. Смуглый он весь, обугленный на солнце, сухой и горячий. Видно, здорово измотал его Никанор, оттого дед стонет и бормочет во сне, а ногу на упоре держит, и ему видятся непокойные сны, будто он еще в погоне.
Но деду не дают поспать. Я ладошку положил ему на сердце, и оно покойно так билось, гудело в груди, а потом будто прыгнуло вверх-вниз и задрожало. Потому что чуть свет, только что развиднелось, пастух погнал скотину, захлопал кнутом, и стадо, мыча, похрустывая копытами, парным облаком шумно прошло мимо, а бабка заскрипела калиткой. Погнала хворостиной Зорьку и Травку, а сосед наш Ягерь принялся отбивать косу, а тут и солнышко поднялось и погнало сон из села. Загомонили люди, кричат и смеются.
Часов в шесть, в самую сладкую пору сна, в мягкой теплыни утра вытащил сосед во двор жестяное ведро, пробует наклепать заплату. Из ведра вырывается дребезжащий гром.
Деда прямо подбрасывает с тулупа, и весь он горячий, встрепанный, кудрявый, запутанный во снах и в сене, в сползающих подштанниках, показывается в затемненном лазе сеновала, что поднимался над двором Ягеря.
— Ягерь! — рявкает дед. — Кончь!
— Так его перетак! — поддакивает и заскучавший Никанор. — Дай ему за музыку!
— Доброго дня вам, Захар Васильич! — поклонился, запел Ягерь — ранняя птичка…
Дед показывает ему круглый, беспощадный свой кулак.
— Ежели ты не замолкнешь, птишник…
— Понимаю, — быстро соглашается Ягерь, — очень понимаю. Вот… только ведерочко. Порыбалить хочу! Рыбки…
— Сгинь! — бросает ему дед и исчезает внезапно.
Повыше поднялось солнце, залило светом крышу, прокопалось лучом в дырку и, мигая, прыгнуло в глаза деду. Дед жмурится и хрипит. Борода у него задралась кверху, а губы шевелятся. Тоненькой соломинкой дотрагиваюсь до его ноздри — и та приподнимается, щупаю ухо — и то вздрагивает.
Левого уха у деда нет. Лишился он его, осталась лишь зарубочка, как сучок, да круглая дырка. Зато правое украшено тяжелой серьгой, а она, та серьга, как подкова; рассыпаны по ней звезды-клепки, и вспыхивают они лучиками на солнце. Об этой серьге-подкове дед рассказывал предание, как добыли и как владели ею деды-прадеды, что переходила она из уха в ухо и как получали ее самые отчаянные и крутые сыновья. Подкова в чеканке своей гляделась совсем не русской, а оставалась заморской, королевской, отнятой во время набега.
Соломкой можно залезть деду в рот, провести быстренько, будто муха пробежала по губам, и тогда дед вздрагивает целиком, всем телом и наотмашь бьет по назойливой насекомой.
— Так тебя перетак! — покойно басит Никанор. — Бей себе рожу, Нерчинск!
Потом звякнула щеколда, по двору пробежала мама, опаздывает она на работу. Хлопнула дверь, фыркнул конь, отец прыгнул в седло, и Буран враз, прямо от крыльца, взял в галоп.
Часов в семь опухший ото сна дед поднимается и стаскивает вниз Никанора, толстощекого, кудрявого дядю в сажень ростом. Никанор кулем лежит на земле, засупоненный веревкой по рукам и ногам. Лежит Никанор, помаргивает, поджидает деда, пока тот подпояшется, застегнет штаны и вдоволь наскребется по ребрам. Глазки у Никанора светлые-светлые, по-детски сонные, добрые и совсем не хитрые, и рот его толстогубый, мягкий и тоже добрый; голова большая, а шея бычья. Дед развязывает ему руки, распутывает веревку с ног, шумно зевает и жмурится. Хриповатым баском он приказывает: сей секунд, вихорем, умыться, прибраться, позавтракать и отправиться с ним в село, в правление.
— Там тебя посадят в подвал, пущай крысам — корм. Собрание соберут, и обчество тебя осудит всенародно. Мойся!
Читать дальше