Сюжетная линия, чтоб уж закончить, по большей части — результат довольно нечестивых общих усилий. Почти все нижеследующие факты (следующие ниже медленно, спокойно) поначалу преподносились мне отвратительно разрозненными порциями и по ходу отчасти до жути приватных — для меня — сессий тремя героями-исполнителями лично. Ни один из трех, вполне можно добавить, вовсе не проявил заметно грандиозного таланта к выбору деталей либо сжатому изложению происшедшего. Недостаток, опасаюсь я, который перенесется и на эту окончательную — иначе съемочную — версию. Не могу его извинить, к прискорбию своему, однако попробую объяснить и на сем настаиваю. Все мы вчетвером — кровные родственники и говорим на некоем эзотерическом семейном языке, изъясняемся чем-то вроде семантической геометрии, где кратчайшее расстояние между двумя точками — примерно полная окружность.
Одна последняя справка. Наша фамилия — Гласс. Еще чуть — чуть — и вы увидите самого младшего Гласса мужеского пола за чтением необычайно длинного письма (кое воспроизведено здесь будет полностью, это я могу вам уверенно обещать), присланного ему старейшим из живущих его братьев, Дружком Глассом. Стиль письма, говорят мне, несет отнюдь не просто мимолетное сходство со стилем, иначе — письменной манерностью — вашего рассказчика, и широкий читатель вне всякого сомнения прыгнет к опрометчивому заключению, что мы с автором письма — одно лицо. Прыгнет-прыгнет — я боюсь, не прыгнуть тут не выйдет. Мы же отныне и впредь оставим этого Дружка Гласса в третьем лице. По крайней мере, я не вижу веской причины его отсюда изъять.
В половине одиннадцатого утра, в ноябрьский понедельник 1955 года Зуи Гласс, юноша двадцати пяти лет, восседал в очень полной ванне, читая письмо, которому исполнилось четыре года. На вид оно было едва ли не бесконечным — его напечатали на нескольких страницах желтой бумаги без всяких шапок, — и юноша с некоторым трудом удерживал его, подпирая двумя сухими островками коленей. Справа на краю встроенной в бортик эмалевой мыльницы в равновесии покоилась вроде бы подмокшая сигарета — причем тлела она, очевидно, неплохо, ибо время от времени Зуи снимал ее и делал затяжку-другую, не вполне отрывая взгляда от письма. Пепел неизменно падал в воду — либо непосредственно, либо скользил по странице. Юноша, казалось, не сознавал эдакой безалаберности вокруг. А сознавал он — хоть и едва — то, что жар воды, похоже, начинает его самого иссушать. Чем дольше он сидел за чтением — иначе перечитыванием, — тем чаще и менее рассеянно промакивал запястьем лоб и верхнюю губу.
В Зуи — будьте уверены с самого начала — мы имеем дело со сложностью, с наложением, с расщеплением, и сюда следует вставить по меньшей мере два абзаца как бы из личного дела. Для начала, это юноша мелкий и крайне хрупкий телом. Сзади — в особенности там, где виднеются позвонки, — он мог бы запросто сойти за какое-нибудь обездоленное чадо метрополии, коих каждое лето отправляют в обеспеченные пожертвованиями лагеря на откорм и загар. Вблизи анфас либо в профиль он исключительно симпатичен — даже эффектен. Его старшая сестра (коя скромно предпочитает обозначаться здесь «домохозяйкой из Такахо») просила меня описать его так: похож на «голубоглазого еврейско-ирландского следопыта из могикан, который умер у тебя на руках за рулеткой в Монте-Карло». На более общий и уж точно не такой захолустный взгляд, лицо его едва спаслось от излишней красоты, не сказать — шика, поскольку одно ухо у него торчит немного больше другого. Сам я придерживаюсь мнения, весьма отличного как от первого, так и от второго. Я утверждаю, что лицо Зуи близко к целиком и полностью прекрасному. Как таковое, оно, разумеется, уязвимо для того же разнообразия многоречиво бесстрашных и, как правило, обманчивых оценок, что и любое законное произведение искусства. Сдается мне, тут можно лишь сказать, что любая из сотни каждодневных угроз — автокатастрофа, насморк, ложь перед завтраком — сумела бы обезобразить или затрубить его изобильную привлекательность за один день или в одну секунду. Но то, что оставалось неуничтожимо и, как уже столь беспрекословно было внушено, служило своеобразной радостью навеки [147] Аллюзия на строку из поэмы английского поэта-романтика Джона Китса (1795–1821) «Эндимион» (1818), кн. 1,1:1.
— подлинный esprit, [148] Дух (фр.).
наложившийся на всю его физиономию, — особенно видно по глазам, где дух этот часто останавливает взгляд, подобно маске Арлекина, а временами — и еще более озадачивая.
Читать дальше