— Ты полагаешь, там тебе доверяют?
— Теперь никто никому не верит. Главное, что ты говоришь и что делаешь. — И добавил: — Нынче много толкуют о расцвете театра. Знаешь, в чем тут секрет? В том, что мы сами стали актерами.
— Что ни говори, — возразил я, — а эта власть сделала столько добра, сколько не сделала до нее ни одна другая!
— Все вздорожало, кроме человека! — со вздохом произнес Зухейр.
— А когда это в нашей стране ценился человек?! — спросил я с горечью. — Теперь он по крайней мере постепенно освобождается от экономического, классового и расового рабства. А следующий, самостоятельный шаг он сделает, когда наберется для этого сил!
Глубин морального падения Зухейр Кямиль достиг, состряпав книжицу о творчестве Гадда Абуль Аля. Тот стал искать знакомства с Зухейром еще в 1960 году, тогда же, когда познакомился со мной. И все же появление книжки было для меня полнейшей неожиданностью. Принеся автору кругленькую сумму — поговаривали, будто он получил за свое сочинение коллекцию старинных арабских вещиц и тысячу фунтов деньгами, — она вместе с тем подтверждала тот факт, что наш приятель потерял всякий стыд и окончательно погряз в подлости и бесчестии. И прав был Абдо аль-Басьюни, в разговоре со мной заявивший, что подобную книжонку могла написать только политическая проститутка.
Дважды — во время тройственной агрессии 1956 года и после поражения в 1967 году — Зухейр Кямиль чуть было не выдал себя, но всякий раз вовремя спохватывался. В обоих случаях ему казалось, что революции пришел конец, и он принимался хлопотать о своем будущем. Вот когда стали очевидными его двуличие и приспособленчество. А ведь именно революции он был обязан и своим благополучием, и привилегированным положением! Я сравнивал его с Редой Хаммадой: и тот и другой широко образованные люди, оба принадлежат к поколению политических деятелей, которое революция отодвинула в тень. Оба идейные противники социализма. Однако один сохраняет душевное благородство, достойное всяческого уважения, а другой, став закоренелым негодяем, совершенно разложился.
В 1968 году судьба жестоко покарала Зухейра Кямиля, нанеся ему удар с той стороны, откуда он меньше всего ожидал: двое его сыновей-инженеров решили эмигрировать в Канаду. Отговорить их он не смог. А его жена одобряла их решение, и они все-таки уехали. Зухейр глубоко переживал их отъезд.
— Я феллах. А феллахи любят, когда дети остаются дома, — говорил он мне.
Я спросил, что побудило их к эмиграции.
— Надежда на лучшее будущее, — ответил он. — И, с огорчением пожав плечами, добавил: — Родина для них ничего не значит. Бросили ее в беде без всякого сожаления и погнались за призраком. — С внезапно вспыхнувшей злостью он воскликнул: — Умом я их понимаю, но сколько же они принесли мне этим горя!
Дочь доктора Зухейра поехала с матерью в Грецию, и там у нее начался роман с молодым греком. Девушка пренебрегла традициями и вышла за него замуж. Жене Зухейра пришлось разрываться между Каиром и Афинами, но в конце концов она вынуждена была обосноваться на своей родине, в Греции. В шестьдесят лет доктор Зухейр Кямиль, страдающий диабетом и гипертонией, остался совсем один. И в этом он был похож на Реду Хаммаду. Но Реда наладил свою жизнь, преодолел невзгоды. А Зухейр не находил себе места от тоски и одиночества.
Однажды Абдо аль-Басьюни, встретив меня в салоне Гадда Абуль Аля, спросил:
— Ты знаешь Ниамат Ареф?
Я сказал, что не знаю.
— Это начинающая журналистка.
— Ну и что?
— Она любовница доктора Зухейра Кямиля, — с усмешкой сказал Абдо.
— Зухейра Кямиля? Но ведь ему уже за шестьдесят!
— Скоро услышишь об их свадьбе.
И я действительно услышал. И повидал невесту, хорошенькую двадцатилетнюю девушку. Все свое время доктор Зухейр посвящал теперь развлечениям молодой жены и за перо брался только ради еженедельных обзоров на общие темы. Критикой, как таковой, он вообще перестал заниматься. Между тем болезнь Зухейра прогрессировала, в конце концов приковав его к постели. Постепенно угасал и его разум — единственный огонек, еще мерцавший в потемках этой жизни. Мы продолжали время от времени навещать доктора Зухейра и, сидя у его постели, вели долгие беседы. Он слушал, порой вставлял несколько слов. Но в них уже не было прежней остроты ума и изящества слога. Всему на свете положен предел, невольно приходила на ум эта старая как мир истина.
С ним мы учились в средней школе всего два года, а потом он бесследно исчез. Хоть произошло это в 1925 году, я до сих пор помню его выпуклые светло-карие глаза и то, что он был до обидного мал ростом. Саба был превосходным спортсменом и отлично играл в футбол — правым полузащитником. В паре с Бадром аз-Зияди они представляли серьезную угрозу для любого противника. Поэтому, несмотря на маленький рост, Саба пользовался в школе уважением. В свободные часы мы вместе читали аль-Маифалути [47] Аль-Манфалути, Мустафа Лутфи (1876–1924), — египетский писатель-сентименталист, чей стиль был признан современниками образцовым.
и заучивали наизусть понравившиеся нам фразы. Однажды, когда я заговорил с ним о романах Мишеля Зевако [48] Мишель Зевако (1860–1918) — французский писатель, автор приключенческих романов.
, лицо его помрачнело.
Читать дальше