Брекке возразил, что сегодня Эрлинг ненавидит немцев не больше, чем тысячи других норвежцев. Я не вижу преимущества в том, что один из наших людей славится своей ненавистью к немцам, сказал он. В принципе, нет. Но иногда надо делать исключения. Мне нужен человек, чья ненависть к немцам может считаться старой, испытанной и чистосердечной.
Я попробовал снова напомнить ему об Эллен и сказал, что на его месте я не стал бы так рисковать.
Я привожу здесь слова Брекке, после которых я сдался, однако не скажу, чтобы они меня убедили:
— Понимаете, Хаген, я рассмотрел это со всех сторон. Если Эрлинг Вик хоть что-то расскажет своей жене, это будет серьезный провал. Такие, как она, опаснее дюжины откровенных предателей. Люди ее толка никому не желают зла, но держать язык за зубами они не умеют, и с этим нужно считаться. Люди ее толка, в том числе и мужчины, очень опасны, пока наш доверенный не обнаружит, что идет война. А Эрлингу Вику это известно. Он ничего ей не скажет. Поймите также, если ему удастся ее провести, нам будет даже выгодно, что она не умеет молчать. Именно этим своим качеством она принесет нам пользу. Предатели ведь тоже норвежцы. Ни один норвежец, знающий Эрлинга Вика, ни в чем не заподозрит его, пока его жена не начнет болтать.
Эйвинд Брекке оказался прав. Эрлинг ни разу не проболтался. Эллен так ни о чем и не пронюхала, даже в Швеции. Когда я вскоре после Эрлинга приехал в Швецию, я все ждал, что он мне в чем-нибудь признается, но он молчал. В августе 1945-го я сам сказал ему, что все время знал о его работе. Тогда мы поведали друг другу многие подробности, о которых прежде не знали. Многое и сейчас не очень ясно, но теперь это уже не так интересно. Главное было то, что мы знали в 1945-м. После войны, когда негодяй по имени Турвалд Эрье предстал перед норвежским судом, Эрлинг не заявил, что Эрье покушался и на его жизнь, — этот Турвалд Эрье приказывал убивать всех, кто, по его мнению, в свое время нанес ему какую-нибудь обиду, или же отправлял их в Грини [17] Немецкий концентрационный лагерь на территории Норвегии.
. Он, как и большинство ему подобных, теперь уже на свободе.
Что же касается Эрлинга, я не мог ошибиться и, как ни странно, думаю, что и не ошибся. Не проболтаться было противно его натуре. Промолчать он просто не мог, но если бы я сказал об этом Эйвинду Брекке, я знаю, он ответил бы мне: На этот раз Эрлинг не проболтается.
И Эрлинг, который вообще-то не умел молчать, на этот раз не проболтался. Брекке сказал мне после войны, что Эрлингу мало что было известно, но адресов он знал больше семидесяти. Большую часть из них он, конечно, быстро забывал, однако, если б немцы за него взялись, кое-какие они могли бы из него выбить. Может, он не проболтался потому, что голые адреса никому не были интересны? Эйвинд Брекке предупредил нас запиской, написанной в его духе, он передал ее нам из Грини. Он считал, что ему оттуда уже не выйти, — как раз тогда его избили так, что он на всю жизнь лишился здоровья. И тем не менее он подумал о других. Содержание его записки ходило по городу, как анекдот: «Немедленно отправьте в Швецию Эрлинга Вика. Он ничего не знает, но только богу известно, что он может наговорить!»
Если бы немцы узнали то «ничего», что знал Эрлинг, последствия были бы самые ужасные. Мы потеряли бы множество людей, сказал Брекке.
Так что кое-что Эрлинг все-таки знал, а многое сообразил сам. Но он не проболтался ни тогда, ни потом. Однажды он сидел в ресторане в Стокгольме с двумя людьми, чьи имена были ему известны по нелегальной работе, но не позволил себе узнать их, и потому они тоже промолчали. Не только мы посылали свои сообщения за границу.
Потом мне было даже смешно, что Эрлинг был нашим связным, перевозившим деньги, ведь он сам постоянно нуждался в деньгах. Про это ходило много злых шуток.
Теперь все изменилось. Мы оба уже не те, что были тогда. Большая часть моих возражений против него давно потеряла силу, осталось только одно, но как раз его я никогда не пускал в ход, Брекке этого бы не понял. Мы не должны доверять писателю свои тайны, это несправедливо по отношению к нему. Ведь его призвание — открывать тайны, а не хранить их, это заложено в нем от рождения, и другим он быть просто не может. Он должен открывать тайны словами так же, как живописец открывает их с помощью цвета. Писатель, если он собой что-то представляет, это катализатор. Это не католический священник, давший обет сохранять тайну исповеди. Легко сказать: ты должен молчать, чтобы не принести беды ближнему. Но у писателя другое устройство — он должен говорить о том, что знает. Природа все равно пробьется через любые запреты. Конечно, он выдает правду не в прямом смысле этого слова, не ту, которую ищут на судебных процессах, однако обрывки необработанной, так сказать, вульгарной правды могут стать достоянием общественности. Все, что писатель пережил, задело это его душу или нет, обогащает его опыт, то же самое происходит со всеми, кто способен делать выводы, но у писателя это попадает в плавильный тигель и там вступает в реакцию со всеми родственными элементами. Пройдя обработку, это однажды будет пущено в дело, и тогда он сам уже не сможет сказать точно, откуда он это взял и сколько в этом его собственного опыта. Если мы что-то доверили писателю и потребовали, чтобы он хранил это на своем складе нетронутым, значит, мы хотим превратить этого писателя в человека, закопавшего в землю свой единственный талант. И мы познаем на собственном опыте, что потребовали невыполнимого.
Читать дальше