Ожиданием, нетерпением возродилось и волнение. Такое же почти, как в прежние, далекие годы…
В парк мы пришли одновременно, сошлись на дорожке у той же лавочки, но теперь уж обнялись порывисто и страстно, жадно и жарко сомкнулись наши губы в исступленном поцелуе.
— Пойдем, вон там поукромней лавочка есть, — шепнула мне Ромашка, едва переводя дыхание.
На скамейке, что в стороне от основной парковой дорожки, в этаком тупичке, где клены сомкнулись тесней, я вновь запрокинул ее лицо, показавшееся мне в сумерках тем прежним, девичьим, припал к губам ее, языком вторгаясь в горячий рот («А помнишь, Ромашка, как целоваться не умели когда-то, вместе учились?» — шальная мысль в замутненной жаром голове), быстро и наугад, как по вдохновению только бывает, расстегнул мелкие пуговки ее блузки, и добычей руки моей стала роскошная жаркая грудь, такая же, быть может, как в молодости у бабушки моей Анны Ивановны, взбаламутившей детство мое словами: «Красивая я была, грудь высокая, белая…» — и соски ее вмиг затвердели под моей ладонью, как те клубничины окаянные из доверху наполненного ею когда-то бидона, и растворилось, верней, расплавилось от жара время, как часы на одной из картин Сальвадора Дали, и почудилось мне в безвременных потемках тех, что снова я молод, юн даже, так же как и она, светловолосая моя Ромашка.
И голос ее задышливый — едва разомкнулись губы:
— Любимый мой!..
А мне говорить что-либо недосуг — пусть говорят руки. Я уже не только блузку ей расстегнул, но и с мудреной застежкой лифчика справился, высвободив обе пышущие здоровьем и страстью груди, и целовал их — то левую, то правую — стараясь ни одну не обделить, а Ромашка гладила рукой мою голову и целовала в затылок, вся подаваясь ко мне, опять отчаянно забыв, что поцелуи мои свирепые могут оставить следы на ее груди…
Такое уже случилось много лет назад, когда Ромашка была на первом году замужества, а я приехал в Зыряновск один и совсем ненадолго, оставив Елену в Томске с годовалой Машуней. Ромашка тогда сама нашла меня, от кого-то узнав о моем приезде, позвонила, позвала к подруге своей Людмилке, к той самой, что осталась когда-то после кино моему дружку. А после… После, разгоряченные страстью больше, чем вином, целовались мы, прощаясь, на широкой завалинке школьной теплицы. И: «Что же мы натворили, миленький? Нам бы вместе жить!..» И: «Я всегда только тебя любила — тогда даже, зимой, когда навсегда решила с тобой расстаться…» Голос ее дрожал покаянный. Ну а страсть во мне была недобра: ты во всем виновата, ты!.. И не поцелуи уже, а засосы — по груди ее, по шее… И — позже, на свету, под фонарем, ветром шатаемым: «Убьет он меня, если увидит!.. Пусть убьет!» А утром, когда и чемодан мой уже у двери стоял наготове, звонок и всхлипы в телефонной трубке: «Костенька, родненький! Уезжай скорей! Он к тебе пошел, с папкой моим!.. Ой, убьет он тебя, миленький!..» Но то ли батя ее образумил зятя, то ли дом мой так и не нашли…
Но на лавочке в парке поцелуи мои следов не оставляли, хотя вновь не страшилась этого отчаянная Ромашка, и вновь завихряла мой разум шальная мысль, что в объятиях моих чужая жена. Вот уж когда волнует слово «чужая»! И рука моя дерзко ныряла под юбку. И ладонь ползла все выше и выше. И не было ей противления, только:
— Потерпи, миленький, завтра все будет, все!.. Не на скамейке же нам… А завтра я с Людмилкой насчет ключей договорюсь, у нее днем никого… Завтра, любимый мой!..
Вернулся домой за полночь. Дверь отворила не бабушка, как обычно, а мама, хотя давно уже должна бы спать.
— Ты был с ней? — спросила она напрямик.
И врать-то ей бессмысленно: спрашивает, а сама уже точно знает. Я промолчал.
— Разве ты не любишь Лену?
Обнял ее.
— Иди спи. Всех я люблю, всех!.. — и для себя уже добавил мысленно: «А может, и никого?..»
— Горе ты мое… — вздохнула мама.
И бабушка за дверью «стариковской» комнаты вздохнула…
Ночью в окно глядела, прорвавшись из-за туч, луна — круглая, плоская, яркая, будто об голенище валенка натертая, как в детстве натирали мы монеты, пуговки и пряжки школьной формы. Свет ее колюче пробивался даже сквозь ресницы. Я лежал без сна, думал: «А может, лучше, чтоб ее «завтра» было всегда?.. Все-все — и всегда — завтра… Так всем лучше будет… Прости меня, Ромашка!..»
Утром отключил телефон.
Мама это заметила. Все поняла. Ничего не сказала.
Кощунство все же — вспоминать это у ее гроба…
В воскресенье чуть свет зять поехал в экспедицию, собрать мужиков на рытье могилы. Взял две бутылки так непросто добытой водки.
Читать дальше