И вокруг больше нет стужи. Ведь стужа бывает только тогда, когда тебя не любят и притворяются, обманывают и лгут.
И я по-прежнему верю только в любовь. Если бы я не любил, я не смог бы жить в этой жизни. Только любовь дала мне силу выстоять и подойти к цели.
И теперь, для меня слились в одно целое — любовь и цель.
Они неделимы и не могут по отдельности существовать.
Большие рекорды, славу, достаток, высокое положение — все я отдал книгам. И не только отдал, но растоптал, стер, обесценил смыслом книг. Я пошел едва ли не против всех. Не я один, разумеется, но с теми немногими, которых и не разглядеть среди несметного моря людей.
Я готовился к бесчестию. Я готовился к нему, как великому, священному обряду. Я отказался от сытых этого мира — их убойного человеколюбия.
Я не умер до сих пор, потому что мама наградила меня выносливостью и силой первопроходцев. Она из старинного казачьего рода и отличалась выносливостью и крепостью своих вольнолюбивых дедов.
Я не умер, довел дело до конца, потому что унаследовал от папы и упорство, и преданность цели. Таким был он.
Я довел дело — теперь я могу это утверждать. Это мои книги на книжных полках людей… Меня ненавидят миллионы. Но меня и любят миллионы.
Я победил: это и любовь к жизни — бесконечно многообразное чувство. Это и огненное чувство преданности справедливости.
Это и любовь к моей женщине…
Героев убили, зарыли в землю, затоптали ее, не…
«Разве можно убить душу и сердце Фландрии? Земля зашевелилась, Тиль встал, подал руку Неле. Они отряхнули прах и пыль, взялись за руки и вновь пошли по дорогам любимой Фландрии…»
1967–1989 гг.
Радищево — Москва
Этих дней кипятковая вязь…
С. Есенин
От пересыльного пункта в армейском тылу до передовой штрафников конвоировали пограничники — сытые и горластые ребята в зеленых фуражках и ладных шинелях. О таких говорят: мордатые. Они и были ими — все без исключения.
— Уже успели переобмундироваться, — буркнул кто-то за спиной Глеба.
Глеб шагал в первой шеренге длинной и неряшливой колонны «по четыре» и видел троих из них впереди, метрах в десяти. Они курили, жирно сплевывали, увлеченно болтая, а крикливый сержант с щегольскими погончиками беззлобно поругивал свою куцую овчарку на добротном ременном поводке. Он часто приотставал, обещая заключенным пулю, ступи только в сторону. Его глаза поражали Глеба неостывающей, беспричинной ненавистью, бешеной готовностью к расправе. Но само лицо было неплохое: чистое, правильное и даже улыбка приятная. Глеб, что называется, выучил это лицо. Слишком часто сержант приставал к штатскому. Так Глеб назвал своего соседа справа в костюме, измызганной белой рубашке и такой же засаленно-измызганной безрукавке толстой домашней вязки. Воротник у рубашки был надорван, сверху недоставало нескольких пуговиц. Глебу показался забавным шарфик, в который с такой старательностью пытался спрятать лицо штатский (как он сберег шарфик — ведь такие вещи отбирали в тюрьме с ходу?). Всякий раз, когда ветерок приносил махорочный дымок, штатский завистливо вынюхивал воздух. «Нюхтит, как лягавая», — вспомнил Глеб дядю, заядлого охотника по птице. Дяде оторвало кисть еще в первых боях под Москвой, в самом конце октября сорок первого.
Мотоколонна бесцеремонно согнала заключенных в грязь. После они долго киснули, пропуская вереницу самоходок, окутанных выхлопами газов, оглушительно ревущих и расшвыривающих глинистую жижу. Это были новейшие САУ-152. И экипажи были такие же — «новейшие», в чистеньких комбинезонах, даже еще не замятых — коробящихся этой незамятостью.
Их сгоняли за обочины не раз. И всегда — под свист и улюлюканье проезжих солдат, особенно если заключенных обдавало грязью.
Уже в конце пути их оттеснил трофейный «опель-адмирал». И круглолицый полковник без шинели, в орденах, открыв дверцу, зычно крикнул лейтенанту-пограничнику:
— Гвардии полковник Шереметьев! Начальник штаба сорок второй. Куда их, лейтенант?!
— В 139-ю отдельную армейскую штрафную роту, товарищ полковник!
— A-а, к Топоркову. — И полковник махнул рукой.
И обилие орденов, и пшеничную дородность полковника колонна сопроводила соответствующим образом: непристойные шуточки и еще более непристойная брань. Но все вполголоса, а то и в шепот — не выдать себя, не напороться на расправу. После трибунала каждый знал, почем его тут жизнь…
Читать дальше