Тут стало известно, что император Александр II, совершив крестьянскую эмансипацию, захотел познакомиться со своим Черкесским краем и скоро будет здесь. Генерал Евдокимов загодя сделал вот что. Он созвал черкесских старейшин и назначил им прибыть к приезду государя. При этом сказал, что русский царь нарочно едет услышать, чего они хотят, чтобы именно так всё и устроить.
Черкесы воодушевились и со всей почтительностью к священной особе русского царя, но и со всей непосредственностью лиц кавказской национальности высказали Александру: пускай, дескать, русские поломают все свои укрепления и уйдут за Кубань — вот и будет всё, как было за тысячу лет.
Император, как говорится, повернулся на каблуках и отбыл, а Евдокимов приступил к исполнению второго способа, как будто бы получив на то высочайшее соизволение.
Вообще, надо признать, что договориться о проживании черкесов «под рукой благоденствия» было затруднительно. Они ведь привыкли жить так, как привыкли, как научились от прадедов, то есть «в набегах отбивать коней с ногайскими быками и с бою взятыми рабами суда в Анапе нагружать»… В России же коней, быков и рабов давно уже не брали с бою, а покупали за деньги, оформляя сделку заверенной купчей… А тут ещё вдобавок и вовсе рабство отменили!
К этому времени семейство доктора Тихомирова вернулось на старые места, но уже не в Геленджик, а в Новороссийск, где, как впоследствии вспоминал Лев Александрович, не было ещё ни пристаней, ни молов, а «зеленоватая вода бухты была чиста, как кристалл, так что дно моря, камни, водоросли, плавающая рыба были прекрасно видны на глубине нескольких десятков саженей. Такой чистой воды (говорит Лев Александрович) я не видел даже в Женевском озере, и только воды самой Роны могли сравниться по цвету и прозрачности с водой тогда ещё ничем не загрязнённой Новороссийской бухты».
Зато на суше, преимущественно в горах, уже осуществлялся план генерала Евдокимова.
Вот и свидетельство Льва Тихомирова:
Мы приехали в Новороссийск в момент наиболее ожесточённой войны. Черкесы, видя перед собой одну погибель, дрались отчаянно и даже делали набеги…
Между солдатами и казаками говорили, что ими командует русский изменник Пирожок. Родом он был черноморский казак, имел и семью, но вёл жизнь разбойничью и, избегая преследования, предался горцам, у которых приобрёл большую славу как джигит. Часто он водил их на грабежи, часто попадал в совершенно по-видимому безвыходное положение, но всегда успевал благополучно ускользнуть. Казаки, считавшие его не то волшебником, не то связавшимся с нечистой силой, много раз старались его изловить, но безуспешно.
— Стоит ему, — говорили они, — добежать хоть до одного куста, и уж его не поймаешь. Окружим, случалось, это место, обшарим всю землю, каждую веточку — нет его, как сквозь землю провалился!
А все горы были ещё полны аулов. Выходить из пределов наших караулов было очень опасно. Нарубить дров, накосить сена — всё приходилось делать с вооружённой охраной.
Черкесы сначала защищались, дрались не на живот, а на смерть. Но их, конечно, всюду разбивали, и мало-помалу горцы пали духом, перестали даже защищаться. Русские отряды сплошной цепью оттесняли их и в очищенной полосе воздвигали станицы с хатами и сараями. За ними следом являлись переселенцы-казаки и поселялись в заготовленных станицах, окончательно доделывая постройки…
Все аулы, сакли, шалаши сжигались дотла, имущество уничтожалось или разграблялось, скот захватывался, жители разгонялись — мужчины, женщины, дети — куда глаза глядят. Обездоленные толпы, всё более возрастая в числе, бежали дальше и дальше, а неумолимая метла выметала их также дальше и дальше, перебрасывая наконец через Кавказский хребет и сметая в огромные кучи на берегах Чёрного моря. Отсюда все, ещё оставшиеся в живых, нагружались на пароходы и простые кочермы и выбрасывались в Турцию…
Вся эта дикая травля — не умею найти другого слова — тянулась около четырёх лет, достигши своего апогея в 1863 году.
Я говорю об ужасах изгнания горцев как очевидец.
Очевидцу было в те времена, когда он это видел, от десяти до двенадцати лет, а ни в этом ли возрасте всё происходящее за пределами обыденной жизни воспринимается особенно ясно и крепко западает в душу?
Краснодарская жизнь моя, начатая с лета сорок третьего, хотя и была позднее, смазалась в памяти сильнее, чем жизнь в Геленджике. Совсем не помню очерёдности эпизодов.
Читать дальше