Она ожидала, что я тоже скажу: «да, очень жаль», но я упорно молчал.
– Так что, Джейон, – сказал священник, – миссис Кроммелинк уехала. Очень неожиданно.
Ох…
– Но она ведь вернется в любой… (жена священника раззадорила Палача. Я застрял на слове «момент»)
– «Момент»? – Жена священника фальшиво улыбнулась, словно не заметила моего заикания. От этой ее улыбки у меня кровь застыла в жилах. – Вряд ли. Ее больше нет! Ударение на слове «нет». Такое случается…
– Гвендолин! – Священник поднял руку, словно стыдливый мальчик в классе (я вспомнил имя «Гвендолин Бенедикс». Этим именем подписана половина статей в церковной газете). – Мне кажется, это не уместно…
– Чепуха! К обеду об этом узнает вся деревня. Правду не скроешь. У нас чудовищные новости, Джейсон. – Глаза Гвендолин Бенедикс горели. – Кроммелинков экстрадировали.
Я не был уверен, что понимаю значение этого слова.
– Арестовали?
– Я почти уверена в этом! Полиция Западной Германии вернула их в Бонн. Их адвокат позвонил нам сегодня утром. Он не сказал, почему их экстрадировали, но я и сама могу сложить два и два – ее муж вышел на пенсию пол года назад, он работал в Бундес-Банке – я думаю, он был замешан в афере. Растрата. Взятка. В Германии постоянно происходят такие вещи.
– Гвендолин, – священник выдавил из себя жалкую улыбку, – возможно, это слишком опрометчиво – обвинять людей…
– Она упоминала, что провела несколько лет в Берлине. Думаю, она шпионила для Восточного Блока! Я говорила тебе, Франциск, я всегда чувствовала, что с ними что-то не так – слишком уж они были замкнутые.
– А что если они… (Палач схватил «невиновны»).
– «Невиновны»? – Губы Гвендолин Бенедикс дернулись. – Ну, к делу вряд ли подключился бы Интерпол, если бы не было весомых доказательств, не так ли? От таких новостей ничего хорошего не жди. Теперь мы хотя бы можем снова использовать наш задний двор для празднования дня Святого Гавриила.
– А что с дворецким? – Спросил я.
Гвендолин Бенедикс замерла на две секунды.
– С дворецким? Франциск, что с дворецким?
– У Григорио и Евы не было дворецкого. – Сказал священник.
Господи! Я такой идиот!
«Дворецкий» был ее мужем!
– Значит я ошибся. – Сказал я, изображая невинность. – Я лучше пойду.
– Нет, постой. – Гвендолин Бенедикс еще не закончила. – Ты ведь промокнешь до нитки под этим дождем. Лучше расскажи нам, зачем ты хотел видеть Еву Кроммелинк?
– Она вроде как учила меня.
– Серьезно? И чему она тебя учила.
– Эмм… – я не мог сказать им про стихи. – Французкому языку.
– Как мило! Я помню мое первое лето во Франции. Мне было девятнадцать. Или двадцать. Моя тетя отвела меня на Авиньон, ну, знаешь, то место, о котором поют в той песне, про танцы на мосту. Английская мадэмуазель в тот вечер вызвала настоящий переполох среди местных парней…
Кроммелинки сидят в немецкой тюрьме. Тринадцатилетний заика из Англии наверняка находится на последнем месте в списке людей, о которых сейчас думает миссис Кроммелинк. Комнаты света больше нет. Мои стихи – дерьмо. Естественно, дерьмо. Мне же тринадцать, что я могу знать о Красоте и Правде? Лучше похоронить Элиота Боливара, чем позволять ему и дальше взбалтывать это дерьмо. Я? А что я? Выучить фарнцузский? О чем я только думал? Господи, Гвендолин Бенедикс говорит, как пятьдесят телевизоров одновременно. Количество и густота ее слов способны разорвать пространственно-временной континуум. Одиночество во мне было подобно камню, брошенному в пустоту – камень летел в никуда, все быстрей и быстрей. Я хотел купить себе конфет или шоколада, но магазин мистера Ридда всегда закрыт по субботам.
Блэк Свон Грин всегда закрыт по субботам.
Вся долбанная Англия закрыта.
– Значит, пока я буду вкалывать на работе, – отец вытянул лицо, чтобы сбрить щетину вокруг губ, – сидеть в потном конференц-зале, заваленный просьбами о повышении, окруженный толпой доморощенных, – он вздернул подбородок, чтобы выбрить сложный участок вокруг кадыка, – Эйнштейнов, ты будешь болтаться по пляжу Лайм-Реджис и греться на солнышке. Неплохо звучит, а? – Он вытащил лезвие из бритвенного станка.
– Ну да, наверно.
Из нашего окна открывался вид на крыши домов внизу, там, где побережье впадает в море. Чайки парили над волнами и кричали, как «Спитфайры» и «Мессершмиты». Полдень над Ла-Маншем был бирюзовый, как шампунь «Head&Shoulders».
– У тебя будет куча времени! – Отец напевал искаженную версию песни «I do like to be beside the seaside». (дверь ванной была приоткрыта, и я мог видеть грудь отца, отраженную в зеркале, пока он надевал майку без рукавов и свежевыглаженную рубашку. Грудь у отца волосатая, как нестриженный черный газон). – Как бы я хотел еще раз пережить свои тринадцать.
Читать дальше