Он и вздыхал, но молчал. Марина не унималась:
— Хорошо. Теперь соберитесь и отвечайте. О чем вы думали, садясь сегодня в самолет в римском аэропорту Леонардо да Винчи? О чем вы думали, когда вам объявили посадку в Шереметьево-два?
— Я думал: они были правы, — с неохотою признался Серафим и отвернулся, молча глядя в окно такси…
Они уже плыли в дымном потоке по Ленинградскому проспекту; проспект ныл и задыхался, изнуренный своим неостановимым движением; над ним нависали слева, как отроги, кирпичные корпуса институтов, теснились лодочки лотков, сбивались стайками машины на стоянках; чугунный Тельман в кепке грозил кулаком, толпа стекала в метро…
— Не спите; извините: кто?
— Те, что сожгли Джордано Бруно. Те, что судили Галилея.
— Эк тебя повело, — нахмурился Иона.
— Их мир был слишком мал, слишком прекрасен и слишком хрупок, хотя и груб, — пояснил Серафим. — Они чувствовали: новая истина — эти новые небеса — была бы слишком для него тяжела. Этот прекрасный и хрупкий маленький мир не мог выдержать этакой тяжести, а ведь он, этот мир, был им мил…
— Истина Бруно все равно победила, — сказал Иона.
— Вот именно, — атакуя, подхватила Марина. — И Флоренция стоит, как и стояла. Венеция стоит, как и стояла. Рим стоит!.. Прекрасный маленький мир не рухнул, в чем еще вчера вы могли убедиться сами…
— Он рухнул, — спокойно сказал Серафим. — От него остались одни скорлупки, как и прежде, очень красивые. Внутри нет ничего… Там пусто — одно лишь эхо голосов таких вот, как я, пенсионеров, бродяг и бездельников…
— Ладно тебе, пусть Флоренция — скорлупа для бездельников, пусть Венеция, Падуя, Мантуя — скорлупки для бродяг, — недовольно закивал головой Иона. — Что же тогда весь остальной мир, живущий под небом Бруно и Галилея? Что же мы все?
— Мы промзона, одна промзона, — ответил Серафим.
— Это тебе так кажется, — уверенно сказал Иона. — Это все потому, что ты у себя один; даже телевизор не смотришь. Старый давно выкинул, новым не обзавелся… Подарю-ка я тебе телевизор.
— Это лишнее, — сухо сказал Серафим, и замолчал, и до самого возвращения в наш город не проронил ни слова.
Пускай и не вышло меж ними размолвки, но с тех пор они виделись редко. Серафим был празден и замкнут. Иона и Марина жили делом; дело стремительно набухало наконец-то народившимися в России живыми деньгами, боязливо и жадно льнущими к живым деньгам, спешащими туда, где их больше, где им, стало быть, нетревожнее и надежнее, то есть в «Деликат», — целые дни уходили на то, чтобы их принимать, размещать и пристраивать. Редко теперь выдавался свободный денек; ржавела баржа у городской пристани; если дело и отпускало, то в архивы, где Иона, все еще не потерявший надежды когда-нибудь сварить свой сыр, разыскивал изображения и чертежи старых русских сыроварен, пытаясь найти среди них ту, которая, если ее наконец построить, воссоздавая, как оно было, каждое бревнышко, каждый наличник и каждый гвоздик, лучше других вписалась бы в городской пейзаж и убедительнее прочих могла бы сойти за прадедову сыроварню. Поиски шли медленно, тихо, отчего и стал для всех сюрпризом день торжественной закладки ее фундамента в Цыпляевом переулке: при большом стечении народа, при свечах и хоругвях, с молебном, речами, шампанским и льстивыми частушками в исполнении перепоясанных кушаками работников молокозавода. Иона сказал речь. Поблагодарил за частушки. Пообещал, пока сыроварня строится, заняться розысками утерянных рецептов старых русских сыров… «Если позволит время, — честно добавил он, прерывая аплодисменты, — если позволит время…» Посмотрел на часы, выпил шампанского и улетел в Москву на открытие столичного филиала банка «Деликат».
Покуда строилась по старым чертежам, венчая дело «Деликата», сыроварня, само дело пошло трещинами. Отпал Семен Семеныч Ползунков, отломив его кусок и сказав: «Я уважаю Иону Серафимовича, но не люблю сыр. Мое дело деньги — и не потому, что я жаден, а потому, что в них мое призвание». Потом отпал Скакунников-второй, вдруг нервно заявив о своем принципиальном несогласии с Ионой и Мариной. В чем вышло несогласие, он так и не сказал, лишь повторял: «Я снимаю с себя ответственность! Пусть знают все: я полностью снимаю с себя ответственность!». Необъяснимая нервность Скакунникова передалась властям; они наслали аудит; тот привел прокуратуру; под суд попал сотрудник Сенюшкин, благотворительностью «Деликата» благотворивший втайне от Ионы АО «Медбрат» — тверскую фирму собственного брата. Пока шел суд, весь город жил на нерве и ждал, притянут ли Иону, но тот остался кем и был. Нерв унялся, но успел причинить ущерб: опасливые деньги, выжидая, не льнули к «Деликату» все месяцы суда над Сенюшкиным. После приговора дело задышало, но не было его дыхание, как прежде, легким; из разговоров в пабах и бистро Серафим знал: уже случаются и приступы удушья. Из тех же разговоров было ясно, что трудно дышит не один «Деликат»; у «Деликата» не в пример другим есть преимущество — имя В. В., которое Иона и Марина ничем в глазах людей не посрамили. Серафима раздражали эти чужие разговоры. В них была осведомленность, которой сам он был начисто лишен, в них был живой интерес, ему самому не свойственный, — и потому в них слышался упрек ему, отцу, беспечно попивающему пиво на деньги собственного сына. Однажды, осердясь на себя, он задумался о своем безразличии к делам Ионы. Поспешность, с которой он оборвал мысль, не додумав ее, привела его к открытию: при любой попытке вообразить и понять жизнь своего сына у него назревает тревожное и опасное состояние, сродни тому, что пережил он в неосторожной юности, попытавшись представить размеры и вобрать в себя образ Галактики. Совесть успокоилась; жизнь продолжалась; она шла легкими шагами, не озираясь больше, не оглядываясь, не глядя под ноги и не заглядывая вперед, лишь тихо радуясь любому из своих одинаковых, размеренных шагов, — и вдруг споткнулась на неясной злобной фразочке, услышанной Серафимом на аллее аттракционов Нахимовского сквера.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу