— Ох, и умотал ты меня со своей редиской, — голосом Ионы сказал человек.
— Откуда у тебя этот плащ?
Иона удивился:
— Он у меня давно. Просто ты не замечал.
— Редко видимся, — сказал Серафим.
Они сидели на краю поля, возле тропы, на которой сошлись, там, где тропа огибает выступ елового леса, в теплой тени елей, заметно удлинившейся, пока шел разговор и клонился к закату вечер, — сидели и пили виски из фляжки, извлеченной Ионой из кармана черного плаща, передавая фляжку друг другу и заедая редиской каждый второй глоток.
— Куда же теперь? — спрашивал Серафим. — Или мне этого лучше не знать?
— В Польшу, к Марине; она говорит: у нее там родственники, — отвечал ему Иона. — Далее — везде, но тебе этого лучше не знать.
— Неужели нельзя вернуть долги? — без особой надежды спрашивал Серафим. — Пусть не сразу, пусть понемногу…
— У меня ничего нет, и все это знают, — отвечал Иона. — Все эти ползунковы, скакунниковы, боркины, все эти панюковы, которых я пригрел и выкормил, их кореша, компаньоны, родственники, — все они бросили «Деликат», разбрелись по своим «деликатикам», при этом каждый, как сумел, уволок свой ломоть и все, что к ломтю прилипло. Мне остались крохи… А еще за мной осталось название фирмы и ее долговые обязательства.
— Я должен этому верить? — спрашивал Серафим.
— Ты должен так думать, — отвечал ему Иона.
Фляжка опустела, воздух стал густым и синим; переменился ветер, и ели дохнули холодом в спину.
— Мне седьмой десяток, — сокрушенно сказал Серафим. — И все, что мне осталось теперь, — это каждый божий день слушать звуки охоты на собственного сына: взяли след или не взяли? обложили? убили? стреножили?.. Они не успокоятся, пока тебя не достанут, Иона, ты уж мне поверь. Потому что дело уже не в деньгах; дело всегда не в деньгах… Дело в справедливости, как они ее понимают, а справедливость — занятие азартное… Теперь их приз — не дивиденды. Их приз — ты.
— Их приз — кровушка, — согласился Иона. — Я к тебе не в претензии, отец, но лучше бы ты опознал меня в том неизвестном жмурике. Всем бы сразу полегчало. Все бы успокоились и разошлись по домам — усталые, но довольные… Ты не расстраивайся, не нервничай и поверь: я не какой-нибудь заяц. Меня им не взять. Я постараюсь.
— Да, ты уж постарайся, — завздыхал Серафим, вставая. — Мы больше не увидимся, как я понимаю?
Иона не ответил.
Скоро стемнело; они молча шли в город по полям, освещенным луною, под редкими, но яркими звездами, на которые Иона, скучая, то и дело поглядывал да посвистывал, а Серафим не взглянул ни разу; в устье проспекта Блюхера они, не сговариваясь, остановились и, не глядя друг на друга, пожали друг другу руки. Иона надвинул поля шляпы на глаза, поднял воротник плаща и, сгорбившись, нырнул в темный переулок. Около получаса Серафим брел пешком под бледными, по-осиному звенящими фонарями проспекта, потом, не в силах совладать с усталостью, поймал попутную машину и за двадцать тысяч рублей, всю дорогу не вслух проклиная жадность водителя, добрался за полночь до дому.
Вечером того самого июльского дня, когда сгорела без причин недостроенная сыроварня в Цыпляевом переулке, Серафим, со всем городом наблюдавший пожар, вернулся домой весь в копоти, запер дверь, сдвинул занавески на окнах, затем аккуратно разрезал на буковки свежий номер «Курьера». Из буковок он составил и старательно выклеил на бумаге письмо, придуманное им и продуманное еще на пожаре: «СЫРОДЕЛ ПРИБУДЕТ ПО СВОИМ НАДОБНОСТЯМ В ИЗВЕСТНОЕ ВАМ МЕСТО У ВОДЫ В ПЕРВУЮ ПЯТНИЦУ АВГУСТА НА РАССВЕТЕ ОН ХОРОШО ВООРУЖЕН И ПРЕДЕЛЬНО ОСТОРОЖЕН».
На следующий день мальчишка-беспризорник передал это письмо серьезным людям, не снимающим своего поста возле дома Серафима, — сунул конверт в боковое окно машины и бросился бежать.
Три недели Серафим не выходил из дому. Запершись на все щеколды и шпингалеты и не зная сна, он торопливо записывал все, что помнил о себе, — о своем детстве, о любви к естественным законам, числам и светилам, о смерти, о голоде, об ужасе познания, о любви к жене, о горе, о рождении сына и о том, как он пытался дать сыну имя… Записи громоздились одна на другую без всякой связи, вдруг прерывались длинными рядами неразборчивых цифр, знаков и символов, «…ну, и так далее» — прерывал Серафим и эти ряды, — «…и так далее, и так далее, и так далее», «…дальше все, кажется, ясно», вслед за прерванными вычислениями тотчас пускался в рассуждения о том, как сложилось бы все на этом свете, если бы он сумел дать сыну завещанное ему имя. «Впрочем, это все из области суеверий», — прерывал он рассуждение и вновь возвращался к детству, к памяти об учителе Пигареве, с которым любил бродить среди кедров по школьной территории, слушая его немыслимые в ту пору размышления о нематериальности математики, об ее внеземном, внечеловеческом происхождении, об ее несомненном родстве с музыкой, стало быть, тоже зазвучавшей не на земле и не в человеке, — учитель Пигарев с его раздвоенной бородой и круговыми морщинами вокруг прищуренных бесцветных глаз казался старцем, а ведь было ему тогда ничуть не больше тридцати лет…
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу