И тогда ее голову заполоняли всевозможные образы; она не гнала их, давая мыслям сворачивать с нормального пути, но твердо держа их в узде. Нет, никакое это не безумие. Просто болезненно обостренное восприятие окружающего мира: до чего нелеп вид женщины, пересекающей площадь, до чего забавны двое мужчин, в такт покачивающих своими портфелями, — глаза затравленные и при этом углублены в беседу о жизненных устремлениях, которые у них преобразовались в банковские счета; до чего доходит глупость стариков, не желающих покидать своей скамейки, хотя солнце, совершенно очевидно, уже не покажется сегодня, сидят и то и дело задирают головы в надежде увидеть последний отблеск; до чего сосредоточен ребенок, сидящий на корточках у мертвой клумбы и проковыривающий пальцем ямку в вязкой земле, чтобы закопать конфетку в бумажной обертке. Она наблюдала все это, наблюдала других людей, многих, очень многих и начинала думать, что ничто в этом мире не имеет значения, что за спиной у каждого стоит смерть и все мы кружимся, как в гигантской центрифуге — вроде тех, что бывают на ярмарках, — плотно прижатые спиной к стенке; что самое каждодневное существование наше не что иное, как бесконечно повторяющийся вымысел, беззастенчивое желание прикидываться кем-то, прикрывать свои страхи и страсти любым занятием — будь то проковыривание ямки в земле или цепляние за привычную скамейку в парке; это так помогает справляться с тайными мыслями и успокаивает — преграждая дорогу мечтам.
А ей казалось, что мечтать в одиночестве, испытать в жизни все, что ты только способен испытать, и потом позволить осколкам чувств осесть в душе, не раскладывая их по полочкам, — вот и все, что нужно. К чему правила — продиктованные ли условностями или созданные тобой самим. Она не хочет ничего упорядочивать, не в пример Ричарду, она не хотела никак связывать действительность с каким-то образом жизни; ей вовсе не нужно было никакое общество — пусть оно разваливается или перерождается или вообще делает что хочет, лишь бы ей не принимать участия в этом процессе. То, что она была сыта, одета и материально обеспечена трудами других, нимало ее не обязывало. Если предметы жизненной необходимости находятся под рукой, почему бы и не воспользоваться ими — так обстояла ее жизнь сейчас; другие обстоятельства, возможно, вызвали бы у нее иную реакцию. Все вокруг представлялось ей сглаженным, как земля под снегом: может, и есть особенности рельефа, только они припрятаны. Она уже смирилась с этим снегом. В то время как Ричард хотел, чтобы выбор целиком зависел от него, считая невыносимой самую мысль об отступлении, капитуляции, отречении (иными словами, был не согласен с тем, что жизнь — это набор отлично снивелированных альтернатив, что могло превратить — и превращало ежедневно — всякий выбор в издевательство), Дженис предпочла бы, чтобы выбора вообще не было — никакого. И не потому, что мир представлялся ей таким уж примитивным, — она не хотела мира, где споры решались бы в кровавых схватках; не одобряла она и людей, которые принимали желаемое за действительное и смотрели на жизнь как на непрестанную психологическую войну; она просто не видела причин создавать что-то, предпочитая жить в мире образов, сотворенных собственным воображением, желая быть отражателем и собирателем их, хотела, чтобы жизнь ее была служением тем образам, которые ее пленяли, и чтобы никакие правила не становились препятствием на пути к достижению ею своей цели. Она считала, что раз ей чего-то хочется, то желание требует исполнения; если же ей не удавалось осуществить свое желание, она искренне огорчалась.
Ричард — она сознавала — чувствовал, он понимал порочность некоторых явлений, некоторых поступков, и это отягощало его совесть. Только интеллигентская мягкотелость и пагубная способность все усложнять мешали ему ясно и определенно утверждать, что что-то плохо. Они да еще, возможно, известная скромность, сомнение в том, хватает ли у него опыта, чтобы делать правильные выводы, не позволяли ему твердо заявить: «Да, это плохо!» Но сам-то он это понимал инстинктивно. Тогда как Дженис не понимала. Столь же инстинктивно. На каком-то этапе жизни она отстранила от себя других людей и осталась одна, одна со своими непреложными истинами, среди которых не было места понятиям добра и зла — их вытеснили честолюбие и желание во что бы то ни стало поставить на своем. То, что делала она, касалось только ее; то, что делали другие, касалось только их. Исключительно! Если бы она запуталась в чем-то, судить ее не мог никто: единственным критерием были ее желания, скоропреходящие, как день, и, как день, неотвратимые. А кому дано судить — прав ли день или нет?
Читать дальше