— Миссис Джексон, пожалуйста! Прошу вас, скажите, что я не хочу им мешать в такое время. Больше ничего. Они имеют право побыть одни своей семьей.
На этот раз миссис Джексон решила оскорбиться, усмотрев в его словах намек на собственную назойливость, и, выходя из двери, куснула напоследок:
— Ты даже не спросил, кто у нее родился.
— Кто у нее родился? — послушно прошептал он жалким голосом.
— Отличная девочка! — ответила она, просунувшись в дверь и отваживаясь смерить Эдвина, который сидел, отвернув голову, сердитым взглядом. — И вот что я тебе еще скажу: сделал ей этого ребенка, наверное, красивый парень — дети ведь красоту наследуют не только от матери.
По-соседски утешив его, миссис Джексон удалилась, а Эдвин уронил голову на колени и застонал — потрясенный кощунственным отношением к великому таинству, каким в его представлении было рождение ребенка Дженис.
Дженис лежала, откинувшись на подушки, в спальне родителей — в ее собственной негде было повернуться. Комната так и излучала тепло, словно вобрав радостное возбуждение, в которое привело рождение ребенка всех — кроме нее. Теплые тона обоев, слабый накал лампочки, еще не выветрившееся чуть хмельное чувство облегчения — здесь было покойно, как в колыбели. И тем не менее новоиспеченная мать, с лица которой уже сошел воспаленный румянец, лежала неподвижно, скованно, словно не желая ни в чем участвовать, словно отстраняясь от события, центральной фигурой которого была она сама. Доктор и акушерка уехали. Миссис Джексон ушла домой. Отец сидел внизу. В доме наконец улеглась суета. Делать было нечего. Личико младенца, лежавшего в колыбельке рядом с кроватью, трепетало тем первым ощущением жизни, которое приходит вслед за первым криком; склонившись над ним, стояла мать Дженис, Эгнис, и легонько покачивала колыбельку.
Дженис чувствовала, что настал момент решительно заявить о своем праве на независимость. Она упорно настаивала на этом с самого начала, но именно сейчас следовало поставить все точки. С самого того момента, когда ребенок наконец отделился от нее и она закрыла глаза, чтобы поскорее забыть кровь, крики, пережитые боль и страх, Дженис неотступно думала об одном — как она это скажет.
— Кто это снял коттедж старика Риггса? Что он за человек? — начала она тихим голосом, но прекрасно владея собой.
— Вот уж не знаю. Я его и не видела. Папа видел. Говорит, совсем молодой, — ответила Эгнис, не спуская глаз с ребенка, страшась нарочитости, с какой дочь игнорировала свое дитя — так, немало тревожа этим мать, держалась Дженис в продолжение всей своей беременности. Эгнис втайне надеялась, что чувства дочери изменятся после рождения ребенка — этого, однако, не произошло.
— Не понимаю, как кому-то могло прийти в голову поселиться здесь. Да еще молодому.
Дженис видела, что мать находится в том настроении, когда ей хочется одного — чтобы все как-нибудь уладилось, лишь бы самой ничего не предпринимать. И не из черствости, хоть и можно было принять это за черствость, а, скорее, из непреоборимой застенчивости и подавленности, заставлявших ее сознательно не замечать того, что могло вызвать одни слезы. Дженис посмотрела на свои вытянутые руки, — белые руки на белой простыне, до сих пор еще влажные, чуть поблескивающие, беспомощные и в то же время ищущие деятельности: иногда пальцы, встрепенувшись, начинали беззвучно барабанить по простыне. Руки ее не испытали страданий — пожалуй, только они одни.
Пока они разговаривали, младенец уснул, и Эгнис низко склонилась, словно ища на его личике признаки огорчения, которое она могла бы согнать своим дыханием.
— Мне ее не нужно, мама, — безжалостно сказала Дженис. — Вовсе не нужно.
— Ты просто устала, — ответила Эгнис, не оборачиваясь к дочери, — со многими женщинами так бывает. Не говори… так. — Она выпрямилась и зашептала, обращаясь к ребенку: — Ты моя прелесть. Да? Ну конечно! Прелесть, а не девочка.
— Я вполне… пойми, я отвечаю за свои слова, не брежу… в твердой памяти. Я с самого начала не хотела иметь ребенка и теперь не хочу.
— Что это твоя мама там болтает, — сказала Эгнис девочке, — вот ведь какая смешная! Утром-то самой стыдно будет. Верно я говорю?
— И кормить ее не хочу, — упорно гнула свое Дженис слабым голосом, покусывая нижнюю губу. — И прикасаться к ней не хочу. У меня, мама, нет к ней никаких чувств. Я знаю, тебе это непонятно, но это так. Ты настояла, чтобы я не делала аборта, — так вот… — Она замолчала было, понимая, какую боль причиняет матери, но тут же, ожесточившись, от сознания, что нужно довести дело до конца, что именно сейчас она непременно должна выяснить этот вопрос, продолжала: — Так вот, раз уж она родилась, можешь забирать ее себе. Ты же говорила, что заберешь? Говорила ведь! Говорила!
Читать дальше