Зуттер покачал головой.
— В Хиндельбанке, той самой деревне, где находится женская тюрьма. Плита лежит в церкви, и никто об этом не знает. И это при том, что когда-то она была объектом, к которому устремлялись чувствительные паломники.
— Ты, значит, посещал Ялуку в тюрьме?
— Ах да, она же моя жена, разве ты не знал? Первое время Виола, тогда еще Зигги, не хотела ездить со мной, но Лео была неумолима: ехать и никаких гвоздей. И когда мы наткнулись на эту плиту, между нами что-то произошло. Что? Скажу, если ты меня поймешь. Лео тогда начала строить новую жизнь, и я, как и все мы, стал ее частью. Видишь ли ты на открытке то, что вижу я? Нет? Тогда слушай. Малышке тогда было девять лет. Когда мы обнаружили эту церковь, она просиживала в ней часами. Из-за изображения. Она словно присматривала за ребенком. Прямо-таки идеальная нянька. Но мне надо было брать ее с собой в тюрьму. О чем бы еще я мог говорить с Ялу? Между нами все было кончено. Но не между ней и Хельмутом, должен тебе сказать. И понадобилась Лео, чтобы избавить ее от власти покойника, Лео — и это изображение.
Он сунул руку в открытый ворот рубашки, из которого выбивались густые курчавые волосы, и вытащил за цепочку медальон: все та же молодая женщина в приоткрытом гробу, но уже без младенца.
— У Зигги было две матери, — продолжал Йорг, — одна заключенная, ставшая ей чужой, другая всемогущая, Лео. В церкви Хиндельбанка ее удочерила еще одна, третья, на этот раз на изображении присутствовала и сама Зигги — ребенок, рвущийся на свободу. Этой матери она могла молиться. Никто, Эзе, молиться ее не учил. Она сама придумала себе молитву. Часами сидела она перед «тетей», — так она звала всех женщин, которые для нее что-то значили, в том числе и свою мать, — и молилась. А однажды принесла с собой скрипку и играла для нее. Церковь в Хиндельбанке реформатская, она почти всегда закрыта. Но Зигги познакомилась с женой дьячка и брала у нее ключи. Встав на колени перед гробом и помолившись, она играла для матери и ребенка. Играла Баха, Гайдна, Моцарта, Бруха — она ведь удивительно талантливая скрипачка. Или, как выразилась жена дьячка, благочестивое дитя. Она не знала истории надгробного памятника, она молилась и играла собственную историю. Когда я играю, говорила она, ребенок приходит в мир… Потом она играла и в тюрьме, и не только для своей матери, а для каждой заключенной в отдельности, и тюремное начальство разрешало ей это. Она помогала им обрести новую жизнь. Она успокаивала женщин, Эзе, она давно уже не была просто ребенком. Она и матери помогла вернуться к жизни. Лео говорила: она дарует женщинам воздух жизни. Своей музыкой учит их дышать по-новому. Благодаря ей я понял, что значит избавление. Это когда избавляют от судорог. Я нуждался в этом, Эзе, моя жизнь превратилась в каторгу, мое искусство — в сплошную судорогу. Я был мертвее Хельмута, большим невольником, чем эти женщины…
А потом я растлил ребенка, Эзе, — в глазах Йорга появился странный блеск. Зуттер недоверчиво уставился на него и потупил взгляд. — Это случилось перед Рождеством, мы возвращались из Хиндельбанка. Уже вечерело, но ей снова захотелось в церковь, к своей «тете». Когда мы подъехали к туристской базе, где я обычно покупал ей мороженое, всегда одно и то же — на палочке, она вдруг ни с того ни с сего сказала: «Йоргли, это и у меня есть». Йоргли — так она меня называла. «Смотри, — показала она на свой живот, — то, что в гробу, есть и у меня. Там у меня женщина и ребенок». Почтовая открытка лежала в бардачке, она ее достала. Мы сидели в машине на стоянке у туристской базы, ты знаешь это место. Здание в виде двойной оболочки. Зигги включает освещение в салоне и стягивает с себя трусики. «Вот, — говорит она и раздвигает двумя пальцами свою щелку. — Пощупай».
Йорг замолчал. Зуттер сидел не двигаясь.
— С тех пор, — продолжал художник, — это повторялось каждый раз. Мы приезжали в женскую тюрьму, встречались с Ялу, Зигги играла на скрипке, а я ждал внизу. Я бродил вокруг тюрьмы, как пес, который хочет только одного — попасть внутрь. Когда она наконец возвращалась, держа в руке футляр со скрипкой, мы шли в церковь, она молилась со своей «тетей», а я сидел на хорах. Когда потом она показывала мне свой «гробик», на туристской базе, я гнал от себя похотливые мысли… Совсем она не раздевалась никогда. «Ты можешь видеть только это, — говорила она, — только ничего не говори Ялу, иначе она убьет и нас тоже». «А Лео?» — спросил я. «Лео и так все знает, ей и говорить не надо». Тогда-то и пришел конец моему искусству, Эзе, но ребенку я не причинил зла. Клянусь тебе. Не с девятилетней же девочкой этим заниматься. Я лишь делал то, чего ей хотелось. А тринадцатого февраля, в этот день мне исполнилось пятьдесят шесть, Лео сказала мне: «Йоргли, этого я не прощу тебе никогда». С тех пор она и вертит мной, как хочет. Больше в Хиндельбанк я не ездил, Зигги тоже. Туда стала ездить Лео. Она воспользовалась случаем, чтобы сделать из нас совсем других людей. Прежде всего она решила развестись со мной. Потом сблизилась с Ялу и предназначила ее мне в жены. Тем самым она спасла ее от высылки из страны, а я получил свое домашнее задание. В прежние благочестивые времена это называлось браком святого Иосифа, и мне, естественно, не полагалось рассматривать это как наказание. Деятельное раскаяние, Эзе, а что до моих плотских желаний, то и вовсе бездеятельное. Да и желаний этих у меня почти не осталось. Когда мы с Ялу поженились, она, расколдованная принцесса, увидела в этом простую формальность. Мне навязали новое поле деятельности, Лео дала понять, что она думает о моем искусстве, и оно стало для меня побочным занятием. Зачем человеку рыться в отбросах, когда на небесах столько сокровищ? Грехи мои были мелкими и неаппетитными, Эзе, так, мальчишеский порок.
Читать дальше