Впрочем, зачинщик смуты ясно сознает, что ему самому в ней не уцелеть. Некоторые будут удивляться тому, с каким хладнокровием Мольери отказывается от своей славы.
Лишь во втором акте ропот недовольства стал настолько громким, что часть зрителей, еще не утратившая благосклонности к Мольери, решила затеять контрманифестацию, не имевшую успеха, ибо актер, удивленный, что его пение прервали преждевременным, как он считал, взрывом аплодисментов, лишь пожал плечами и скорчил гримасу отвращения — поступок, не снискавший ему новых приверженцев и сразу же оттолкнувший многих из тех, кто держал его сторону. Нисколько не смущаясь, не обращая внимания на свист и насмешки, посыпавшиеся со всех концов зала, он, казалось, черпал вдохновение в том, чтобы подливать масла в огонь, временами же впадал в крайнюю развязность и безвкусицу: например, подчеркивая патетический характер той сцены, где Дон Жуан бросает вызов статуе командора, он примешал к своему пению какие-то рыдающие ноты, а в следующей сцене, простирая руки к небесам и запрокинув голову, принял экстатическую позу во вкусе дешевых комедиантов, желающих не столько хорошо исполнить роль, сколько произвести впечатление на публику низкопробными внешними эффектами.
Но несмотря на все эти бесчинства, превращавшие его в настоящего шута, Мольери по-прежнему внушал мне уважение: столь пугающую и тревожную он источал энергию. Я восхищался угрюмым пылом, с каким он стремился разжечь скандал, низвергнуться с вершины, куда был некогда вознесен, исковеркать шедевр, которому был обязан своим первым триумфом, — не говоря уже о том, как бесстрашно он противостоял натиску этой взбешенной орды эстетов, — еще бы, ведь у них похитили несколько часов безмятежного удовольствия, время, не стоившее, как они думали теперь, заплаченных денег. Ему удалось сообщить зрелищу своего падения — окрашенного в тона добровольного самозаклания и чем-то напоминавшего ликвидацию гигантского лопнувшего предприятия — тот же характер тщательно подготовленной магической церемонии, какой он придал двумя годами ранее своему молниеносному прославлению, так что сам голос его, пусть и утративший чистоту, точность, силу, от этого лишь больше меня волновал, словно голос прежде знаменитой, но постаревшей певицы, из глубины которого, как из давнего прошлого, доносятся звуки, потрясавшие нас в те времена, когда его еще не заставил потускнеть возраст. Итак, Мольери больше не был великим вольнодумцем, ясно сознающим при пожатии каменной руки, что его ждет смерть и воздаяние за грехи, но тем не менее пятикратно бросающим в застывшее лицо колоссальной статуи, этого воплощения справедливости, свой бесстрашный вызов, — в тот вечер он предстал заурядным развратником, ослепленным жаждой наслаждений и потому отрицающим реальность всего, что напоминает ему о содеянных преступлениях. На безжалостные призывы статуи покаяться он, давясь хохотом, раз за разом отвечает «нет!», но этот отказ вернуться на путь истинный не имеет ничего общего с бравадой, ибо во всем происходящем он видит ничего не значащую игру, а медленно шагающую и торжественно вещающую громадную фигуру считает призраком, над которым можно только потешаться, как если бы перед ним был персонаж фарса, разыгранного его чувствами под воздействием обильного ужина и выпивки; и точно так же — смехом абсолютного неверия — он смеется, когда, вложив руку в ледяную руку статуи, делает вид, что умирает от страха. «Che smania! Che inferno! Che terror! Ah!» [2] Какой тяжелый бред! Какая адская мука! Какой ужас! О! (итал.).
— эту последнюю фразу, включая финальный вопль, он пропел ерничая, как будто не верил собственным словам и шутки ради запугивал себя самого. Отвратительное кощунство, непристойная выходка, вызвавшая громкий свист и шиканье в неистовствующем зале, между тем как он, размахивая руками посреди языков пламени — вылитый балаганный паяц — дал себя поглотить карающей бездне, которая в свою очередь могла быть лишь кошмарным сном пьяницы.
«Ah, dov’e il perfido, dov’e l’indegno? Tutto il mio sdegno sfogar io vo’!» [3] О, где этот коварный, где этот безбожник? Мы хотим дать волю нашему гневу! (итал.).
— поет квартет обвинителей в финальной сцене, служащей как бы моралью драмы: все смеются, все радостно рукоплещут, и общий гул одобрения сопровождает слова Эльвиры, повторенные затем и хором: «Ah, certo е l’ombra che l’incontro!» [4] Без сомненья, она видела призрак! (итал.).
Но Мольери — разве он в этом случае действительно был лишь собственной тенью? Не должны ли мы, напротив, заключить, что он еще никогда не обнаруживал так явственно, с такой исступленной силой тайную суть своей могучей натуры — любовь к ниспровержению мнимостей и отвращение к обману, которому, внутренне терзаясь, до сих пор слишком покорно служил? Ибо свой последовательный бунт он направлял в первую очередь против себя самого, не считаясь с ценой, какую предстояло за это заплатить, пренебрегая грозившей ему опасностью; и нельзя ли предположить, что все эти неожиданные срывы его голоса, эти чудовищные диссонансы были чем-то вроде симптомов болезни, которая коренилась более глубоко и которую он решил высветить огнями рампы, — не только кощунства ради, но и затем, чтобы разрушить ненавистное здание своей славы, чтобы безвозвратно погубить себя во мнении людей, восхвалявших его за то, что не заслуживало похвал, и любивших за то, чего в нем на самом деле не было?
Читать дальше