Возвращается он в узилище, портфельчик с деньгами под мышкой несет, и вдруг встречает на улице односельчан. Ясное дело, завернули в кабак, выпили за встречу, потом еще. Распетушился дед, расхвастался: это, мол, тюремщики за решеткой сидят, а он — вольная жар-птица, сам по себе летает. Над ним, дурачком, посмеиваются: у жар-птицы были перья золотые, а у тебя — одни вши гнидые в кармане. Тут бухнул он портфельчик на стол и давай голь кабацкую угощать — всех лапотников, всех балахонников:
Эх, пить будем,
Гулять будем!
Очнулся уже в узилище — ни портфеля, ни денег. Тюремщики злые, как янычары, отмерили тогда ему по полной мере. С тех пор как под землю провалился — ни слуху о нем, ни духу, Так и сгинул в полной неизвестности».
Тут параллельно выясняется, что предок другого Фуражкина в молодости занимался в студии художника Михаила Матюшина, к которому не раз захаживал с корзинкою своих гениальных творений тот самый Хлебников — бледный, молчаливый, восхищающий степной дикостью голубых очей. В архиве семейном сохранились солнечные, в духе ларионовского «лучизма», акварели юноши Фуражкина, позднее замерзшего в блокаду на берегу ледяной Невы. А где-то в альбоме, на оборотной стороне фотографии, тускнели выцветшими чернилами его стихи, посвященные возлюбленной (потом вдове до конца жизни мерещилось, что это он с невского берега зовет ее: иди, мол, кончилась зима, и ладожский лед уже проходит):
Ты приезжай: еще не поздно.
Дорога, к счастию, близка.
Я обещаю светлый воздух
И ренессанс березняка.
Здесь переходы — перелески
Под зеленеющей звездой,
И местный грач, как Бруннелески,
Возводит над окном гнездо.
Пора гнездовий и созвездий!
И сладко слушать у ворот,
Как где-то на речном проезде
Шумит последний, темный лед.
«Вот видишь, — говорит Фуражкин, захмелевший от одиночества, — новгородская земля породнила нас, соединила нас печальная звезда Хлебникова, сковала память смертная о наших близких».
«Ну да, — горько усмехается в ответ Фуражкин, — все мы родились по ту сторону города Ростова, по сю сторону Рождества Христова, за две недели от Новгорода».
«А где Владимир Владимирович?»
«Уехал. В Рамбове живет».
«Что делает?»
«В порту кочегарит».
«А еще?»
«Мемуары строчит».
«И все?»
«Нет, еще металлолом собирает».
«А это зачем?»
«Памятник хочет поставить».
«Неужто себе?»
Становится в городе модным нечто восточное, китайское или даже японское. В старинном Бомбардирском переулке ресторан «Волховские огни» переименовали в суши-бар «Токийские свечи», и светловолосый славянский отрок, одетый в самурайское платье, приветствует входящих гостей поклоном и японской здравицей, которая русскому уху слышится как «коси, коса».
Приходят в суши-бар интеллигентные девушки — спортивные маечки с травянистыми разводами, карминными розочками и жемчужными блестками на груди, узкие бордовые джинсы со сталистыми пуговицами на поясках — заказывают изысканные яства и воркуют, как райские птички, взмахивая тонкими палочками над прозрачными фарфоровыми чашечками.
«Он — что-то типа философа, и все время долдонит мне про Змея Горыныча, — щебечет девушка. — Оказывается, Змей Горыныч — это вовсе не дракон, а самый настоящий мужлан».
«Фу, Ксения, какие глупости, — фыркает подружка. — А кто отец твоего Змея Горыныча?»
Проходит мимо суши-бара Обмолотов, косится завистливым глазом на интеллигентных девушек, воркующих за столиком, на двух солидных пузанчиков (это были Воробьевъ и Орлов), за соседним столиком разливающих горячее саке из глиняных кувшинчиков, на светловолосого отрока, переминающегося с ноги на ногу при стеклянных дверях, и сплюнет аккуратно в металлическую урну:
«Япона мать!»
У знаменитого перехода на Невском проспекте еще недавно приторговывали бедные петербурженки, предлагая прохожим лопоухого щенка шотландской овчарки, оранжевый томик Антуана де Сент-Экзюпери или невзрачный полевой букетик, благоухающий синим ароматом утренних электропоездов. К юбилею исчезли петербурженки, и только украдкой сидит на стылой панели одна молодая женщина в малиновом платке, пестрой кофте и длинной черной юбке, одной рукой прижимает к груди спящего младенца, закутанного в лиловые лохмотья, а другой — просит милостыню. Она сидит неподвижно, не произнося ни слова, молитвенно наклонив голову и пряча печальные глаза. Это — таджикская беженка.
Читать дальше