Он держал Революцию, как чашу с собственной кровью. И был Спасителем исчезавшего мира, целиком его взяв на себя, ибо сей мир больше некому было доверить — даже его основателю, безмерно уступавшему поэту в радикализме. Роман Якобсон говорил в «Беседах» с Кристиной Поморской: «В веренице поэм Маяковский начертал монолитный миф о поэте — подвижнике во имя революции духа, обреченном на жестоко враждебное непонимание и неприятие… В отрывочном тексте, преданном письму на пороге 1922 года и опубликованном только через пятнадцать лет… автор рисует свое в далеком будущем историческое прение с Лениным; тот отклоняет неотступного пришельца под предлогом: „Я вас не встречал ни в каком совнаркоме“, однако Маяковский настойчиво возражает: „не отмахнетесь, сегодня я — пред Совнаркома“». По словам Якобсона, Вл. М. в этом отрывке из неоконченной поэмы «Пятый Интернационал» отстаивает футуристическое понимание Р, тогда как Ленин, медленно подымающий «вечища» и разжимающий «губ чугуны», нарочито уподоблен Вию — всесильному Вию, что собирался сечь за футуризм. Но продолжу цитату: «Непрестанный миф Маяковского о рейде мировой революции духа, противостоящий „повелителю всего“, под какими бы бренными обликами и ликами тот ни появлялся, полон неумолчных отголосков авторской биографии. „Занят: стою монументом“, дает Ленин строгую отповедь неотлучному оппоненту, „на мрамор цоколя обрушивая вес“, и саркастический мотив извечной ненависти к „мраморной слизи и верноподданническому культу неумолчно звучит в творчестве Маяковского“».
Он разглядел в Р. цельную андрогинную плоть из мифа Платона, которую удары судьбы, а не природа вещей заставили расколоться надвое. Дихотомия красных и белых, прочие деления-костодробления были частными проявленьями единого смерча, которому равно служили Ленин и Врангель, — агенты единства, полагавшие, что воюют друг с другом. «Я // белому // руку, пожалуй, дам, // пожму, не побрезговав ею…» Это он еще очень скромно, он был способен на большее: рукопожатие с анонимным белым, литературным воином с котомкой, сгнившим внутри армии полотеров-шоферов-швейцаров-клошаров евразийского исхода-к-востоку и западу в общей смрадной промежности от Галлиполи до марсельской больницы для бедных в Шанхае, — ничто против слепящего светового пучка и (вариант) полупрозрачного скульптурного мифа, в котором уже навсегда, как комар в янтаре, пребудет восславленный им генерал, его генерал — трижды землю поцеловавши, трижды город перекрестил.
«Поэмой зачитывались белые, забыв, что „хорошо“, поэмой зачитывались красные, забыв проклятие тому, что библиотека сгорела», — писал он о «Двенадцати» Блока, мечтая о той же судьбе для себя, о притяжении всей Р. без различенья цветов ее снега и крови — и он добился, добился судьбы. Цветаева одна его поняла, она того же хотела, единовременной любви красных челюскинцев (за вас каждым мускулом держусь и горжусь) и белой Вандеи (за словом: долг — напишут слово: Дон), и еще успела застать нераздельность стихии, единый ее темпоритм: «Когда я однажды читала свой „Лебединый стан“ в кругу совсем неподходящем, один из присутствующих сказал: Все это ничего. Вы — все-таки революционный поэт. У вас наш темп». Или такими словами: «Знаю еще, что истинные слушатели моему белому Перекопу — не белые офицеры, которым мне, каждый раз как читаю, в полной чистоте сердца хочется рассказать вещь в прозе — а красные курсанты, до которых вещь вплоть до молитвы священника перед наступлением — дошла бы — дойдет».
Как аттический солдат, в своего врага влюбленный. Белая моя белая, красная моя красная. Тотальное рев. тело без границ, аннексий и контрибуций. Где искать тебя, где твое имя? В Пхеньяне, в Манагуа, в Кембридже, штат Массачусетс? Может, ты обитаешь в искусстве? Но, разрешая костры всесожжения, либеральная демократия гасит их пламя, не выходя из музеев и галерей. Деньги кураторов берут даже неподкупные революционеры-чиканос, которые так долго и безутешно изображали своего Че Гевару на стенах калифорнийских общественных зданий, что доходность этого предприятия никем не могла быть оспорена. Всякий раз, когда я прохожу по тель-авивской улице Фришман и вижу в окне коммерческой конторы роскошный постер с команданте Че, во мне крепнет уверенность, что дело его в надежных руках и он не напрасно отправился умирать в Боливию. Йозеф Бойс полагал, что материя общества, взятая в оборот прямой демократии инсталляций и референдумов, окажется в его пальцах артиста столь же податливой, что мед, войлок и жир, но этого не произошло; он не смог добиться даже того, чтобы в Дюссельдорфскую академию принимали всех без разбора. Пережив личное чудо воскресения, он мечтал о воскресении общества, а стал поп-звездой и любимым шаманом, персонажем для археологов окаменевшего говна: черные доски, на которых Бойс вычерчивал графики радикальнейших трансформаций, заботливо складывались во все тот же сундук мертвеца, ибо они уже были национальным достоянием немцев.
Читать дальше