«Рассуждая объективно, — размышлял далее Альберт, — Сташевскому веры больше. Огоньков плюсует и рвется в дамки, Шестернев клиент проверенный. А все же сомнение есть, и веру мою подгрызает. Почему так повел себя Шестернев? Зачем он так? На всякий случай? Прикрывает тестя от наших телодвижений? Обеспечивает родному человечку гладкий путь в Америку? Вполне может быть. Но смотри, Шестернев… Если будет доказано, что прав Огоньков, не поздоровится не только тебе, но и Струнникову — кислород мы ему пережмем. Писателя посадим в одиночку, физика запрессуем в кандалы. Шутка. Жалко, что шутка… Решение мое такое: генералу пока ни слова, понаблюдаю, поковыряю, повожусь. Повторно переговорю с Огоньковым, добьюсь ясности, а уж потом… будьте любезны квартирку, товарищ генерал, ваше обещание разве не есть закон?..»
А Саша направлялся в АПН с намерением неколебимым: заявление об уходе и доброе расставание с Волковым и редакцией. Рекомендательное письмо посла в Дипакадемию лежало у него в кармане; письмо, о котором не ведал Альберт, открывало перед ним новый путь, по которому он решил пойти. Все уже было обдумано, обговорено и одобрено на семейном совете; Светке он сказал, что, как журналист, устал от тупой и душной работы подчищать и писать за других бесконечные «Крепнет и развивается» или «Проверено временем»; это была правда, и она с ней согласилась. Это была не вся правда, но всю правду женам, даже самым любимым, родным и близким, знать не следует — любящие мужья их от правды оберегают, потому что правда отвратительна.
Дед умер внезапно и, значит, счастливо: не успел изболеться, походить под себя и дожить до ненависти близких. Рухнул в мгновение казавшийся вечным дуб, вчера еще был, цвел, говорил с Сашей по телефону, хохотал над анекдотом про Горбачева и Рейгана, а с утра не объявился. Всегда, когда не уезжал на дачу, давал о себе знать, а в тот день не объявился. Побежал в киоск за «Огоньком», выхватил, отстояв очередь, журнал, распахнул пахнущие краской страницы, промигнул заголовки, прочитал, возможно, начало забойной колонки главреда Коротича, которого уважал, и упал. Мужики из очереди подхватили; трясли большое тяжелое тело, били по щекам, нелепо звали: «Врача!», «Скорую!», «Кто-нибудь, помогите!», а дед из последнего вагона жизни еще успел им улыбнуться и выдохнуть огромное слово «Всё!..»; после чего окончательно и невозвратно отбыл.
Мужики рассказали об этом Саше, выпили по рюмке водки и ушли.
Саша остался в стариковской квартире; отец и мама работали, организация последних почестей легла на него. Он переговорил с похоронным агентом, стервятником-грифоном, и теперь поджидал его, чтоб окончательно оформить и оплатить заказ. Он сидел в любимом, просиженном дедом кресле от югославского гарнитура, смотрел в потухший экран телевизора «Рубин» — дедовской гордости, купленной по льготной ветеранской очереди, и на полку любимых дедовых исторических книг — Ключевского и Соловьева. Он вдыхал запах родной старости и думал о том, как негромко закончилась удивительная жизнь и как до нее никому нет дела. «Эх, ребята, все не так, все не так, ребята», — вспомнился Высоцкий. Здесь бы, здесь должны звучать Шопен и Бетховен, здесь должны быть венки, черный креп и рубиновые бархатные знамена, сюда, к деду, а не к поддельным вождям, должны идти на последний поклон благодарные толпы. Вожди временны и фальшивы, а народ, к лучшим представителям которого принадлежал дед, вечен и подлинен.
Жулька ворчала и щерилась, никого, кроме Саши, не подпускала, потому, когда агент позвонил в дверь, возмутившуюся собаку пришлось закрыть на кухне, а потом и вовсе забрать к себе — Светка одобрила.
«Не бегал бы за этим дурацким „Огоньком“ — жил бы, да жил», — сказал папа Гриша, но Саша был с ним не согласен.
Дед сказал «всё», и в этом «всё» была эпоха, и был ее конец, благородный и вовремя, и было начало эпохи новой. Жить на даче овощем, косить травку, удобрять грядки, наблюдать за красивым восходом и необыкновенным закатом было деду немного в тягость и сильно в недобор — для полноценности его жизни этого было мало. «Жизнь кончается тогда, когда кончается», — вспомнил Саша, но подумал о том, что для деда подходит другое определение: «Жизнь кончается тогда, когда она более человеку не нужна».
Так он объяснил смерть деда маме Зое, и ему показалось, что ей стало чуточку легче; Саша никогда не замечал особой привязанности между дедом и мамой и только теперь, в сухие смертные дни осознал, что их роднили отношения не показные, но гораздо более глубокие, чем принято обозначать в обычной семейной субординации. Мать словно выпала из жизни: перестала реагировать на звуки, молчала, сцепив губы, сидела у окна и глядела в небо — закопченное, пасмурное, московское. «Если я так любил деда, то как сильно любила его дочь?» — спросил себя Саша и тотчас понял, что вопрос глуп: на каких весах взвешивать и сравнивать любовь?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу