Наша палатка была самая маленькая в отряде, но и самая лучшая. Пако очень гордился ею, «альпийской», серебристой, необычной. А как же, мы же горцы, я вот с Пиренеев, Андре с Карпат, а Карпаты — это те же Альпы... Ребята смеялись: ты же из Мадрида, а не с Пиренеев, да и Андре не с гор, а из небольшого местечка, от которого до Карпат вон сколько. Да, но мы столько времени прожили в горах, в наших, испанских горах и сейчас тоже, не унимался Пако... Очень уж хотелось ему быть необыкновенным. Такие рассказы о себе он обрушивал и на Женевьеву. Когда она приходила в лагерь, я вечером шел ночевать в палатку к Збышеку, хотя для постороннего глаза ночевала там как раз она, а я в своей палатке. Все знали об этом, и каждое утро Пако становился объектом шуток и подкалываний. Только он, и никогда Женевьева.
Сколько раз я смотрел на нее и все больше понимал увлеченность Пако, его страстную влюбленность в эту девушку. Эти горячие глаза, это медленное, чуть ленивое движение головы, эта сдержанная походка... Что-то в ней завораживало мужчин, что-то влекло вопреки логике и разуму. Какие-то чары, думал я тогда, есть в ней что-то колдовское, не иначе. Потом эта мысль казалась мне смешной, я думал, стараясь быть реалистом, что мы просто отвыкли от женщин в лесной глухомани, может, мы видим ее такой, потому что больше никого нет. Однако этот реализм оказывался каким-то куцым, не такими уж мы были дикарями, каждый знал, чем живет и для кого, и все же все тянулись к Женевьеве. Может, она находилась в той поре расцвета, когда в ней начало угадываться все, чего мы ждем от женщины, от девушки, от возлюбленной, может, привлекала ее внутренняя горячность, которая вдруг весело вспыхивала в ее глазах, освещая и согревая каждого из товарищей — и тех, с кем Женевьева разговаривала, и тех, на кого она просто смотрела.
Это была наша утрата, наша общая утрата, наша общая боль. Но чем случившееся стало для него?
Мне было больно, что Пако не спит третьи сутки, больно, что нечем ему помочь, но во мне самом что-то умерло после этого страшного известия...
Мадлен стала для меня первым глотком свежего воздуха, с ее помощью я трудно возвращался в мир ощущений, в мир обыкновенный желаний. Мадлен напомнила мне, что я еще молод, дала понять, что я еще буду жить, что белый свет вовсе не собирается отмечать свой конец, что можно все начать сначала, и я верил ей. Никогда не возвращается то, что у нас было и чего мы так жаждем снова. Может прийти только другое, каким бы прекрасным оно ни было. Только другое. Я начал верить ей, что это другое тоже имеет право на существование, если прошлого не вернуть...
Сколько моего забрала ты с собой, Мадлен, сколько моих надежд и страстей исчезло с твоей смертью, сколько того, что уже начало возрождаться из огня, обретая собственную жизнь. Это ведь твои слова, Мадлен: «Ты становишься другим, Андре, ты словно оживаешь...»
...Я опомнился от своих мыслей, услышав какие-то странные звуки из угла Пако, сел на своем лежаке и наклонился к нему. Плечи его судорожно вздрагивали. Он плакал. Впервые в жизни я видел, как Пако плачет, и ко мне пришло облегчение. Странное состояние опустошенности стало покидать меня, боль горячей волной растекалась по телу, и я вздрогнул, почувствовав силу этой боли.
Я положил руку ему на плечо, но рыдания его только усилились, он не поворачивался, не говорил ни слова, по-прежнему вздрагивало все его тело.
Я гладил его плечо, стиснув зубы и глядя на стену палатки, куда смотрел Пако. В уголке висел портрет Женевьевы, маленькое фото, ставшее уже неотъемлемой частью нашей жизни, как и все нехитрое имущество: деревянные лежаки, одеяла, низенькая скамейка, сбитая из досок, служившая одновременно столом. Легкий ветерок надувал палатку, она шевелилась, к фото шевелилось тоже. Я смотрел на портрет, едва угадывая в ночном мраке черты ее лица, и казалось, она растворяется среди ночи, уходит, ласково улыбаясь, уходит именно сейчас, в это мгновение, и Пако оплакивает ее уход.
Наконец он уснул. На этот раз боль обессилила его окончательно, он будто провалился в сон, но я уже знал, что он будет спать несколько ближайших часов. Теперь могу отдохнуть и я.
Я укрыл его теплой курткой, и он не проснулся, только съежился, по-детски подтянув коленки к локтям.
Я лег навзничь на своем топчане, не раздеваясь, и хотел уснуть, но сои убегал от меня дальше и дальше...
Я думал о «сейчас» Мадлен, о том, что она чувствовала в последний год своей жизни, о том, что разделила со мной, и понимал: она была права, говоря, что жизнь уходит ежедневно, что любить надо именно сегодня, потому что завтра нас ждет неизвестность.
Читать дальше