Мы подошли к университетскому городку в Мадриде рядом с большим городским парком Каса дель Кампо. Мы отбросили их за речку, когда вступили в бой с марша, сразу, неожиданно крепким ударом. И сейчас фашисты рвались назад.
Наши держали здесь оборону больше двух недель. И привыкли. Привыкли к бою, привыкли к стрельбе.
Может, привыкли и к смерти. Нет, скорее к войне.
Мы ждали приказа контратаковать, ждали подкреплений и нового наступления. Смять фашистов совсем, отбросить как можно дальше, дальше, до конца, и живи, наша Испания! Она уже стала нашей — Испания.
Мирону пробило пулей остроугольную шапочку, самый уголок, и он очень гордился этим. Кто-то сказал, что теперь Мирон будет жить сто лет, что он заговорен от пуль. И он сразу же в это поверил и стал рассказывать о похожих случаях из мировой истории...
Двадцать первого ноября на рассвете мы ждали фашистского наступления.
Накануне вечером обе стороны прекратили огонь, временная передышка. Пришли к нам Ульяновский с Андре и наш комиссар Леон Инзельштейн, гданьский коммунист, эмигрировавший во Францию, когда в «свободном» Данциге начались фашистские провокации, а с возникновением интернациональных бригад одним из первых прибывший в Испанию.
Командир нашей сотни, Петро Василюк из Канады, хозяйственный, сдержанный, на диво спокойный человек, быстро организовал какой-то ужин, и пошел разговор, как всегда, о фронте, о необходимости контрнаступления, об анархистах и социалистах, о реорганизации польского батальона. Сколько у нас накопилось всяких тем! Редкими были сейчас такие затишья.
— Мы воюем, братья, — говорил Ульяновский, — понимаете, мы воюем, может, что-то у нас не так, может, чего-то не умеем, но мы воюем, и не так уж скверно. Может, завтра смерть, но сегодня мы уничтожаем врага, и это главное...
Долго говорили. А потом Мирон запел. Я не раз удивлялся, откуда в его голосе столько силы, столько неожиданной глубокой нежности. Он пел вполголоса украинские народные песни, и я знаю, что всех это брало за душу, как и меня. Хотелось плакать от тоски по родине, хотелось идти в бой, хотелось умереть, лишь бы победили наконец добро и правда, чтобы пришел новый день…
Я видел слезы на глазах Збышека, я видел, как завороженно слушал Мирона Андре. И я подумал, что сейчас Мирон прекрасен, потому что песня его для наших уставших сердец — словно вода для жаждущего путника...
Кедь мi прийшла карта нарокваць,
Став я своего неня дошиковаць,
Ой, пеню ж мiй, неню, чинь мi таку волю,
Iдь за мене служить на ту войну...
Эта песня лемков была издавна популярна среди нас. Мирон пел ее еще в тюрьме, потом в Альбасете, и вот она звучит здесь. На меня же особенно действовали слова в таком, будто срезанном ритме:
Нiхто не заплаче, нi отець, нi матка...
Лем за мнов заплачуть три дiвчатка.
Чья очередь завтра?
Впереди война, не жизнь, а война. Я уже знал, что такое смерть и что такое страх, животный страх перед бомбами и пулями. Но знал и то, что преодолеваю его, что он отступил, что желания бросить все и бежать куда глаза глядят, как это было поначалу, уже нет и не будет. Теперь я боец. Боец Испанской республики, коммунист.
А третя заплаче, ой та й заголосить,
Бо вона вiд мене дитя носить...
Что у нас есть сейчас, кроме этой песни, мгновенно обнажающей все самое чистое в душах?.. Мы понемногу подтягивали Мирону, потом тихо пели все вместе. Пели кто как мог, приглушенно и ровно. И песня крепла, ширилась, ложилась ровными стежками на густой теплый воздух испанской ночи, и у каждого из нас просыпалась к жизни зажатая смертью и войной, опасностью и невзгодами любовь к родному дому, к своей далекой нынче земле...
...Коси розпустила, по плечам пустила.
Ой, боже ж мiй, боже, що я наробила,
Козак маϵ жiнку, я го полюбила...
Не в словах была суть, нет, не в словах, хотя и в них волновала правда запутанной человеческой любви, своевольных чувств, изменяющих жизнь страстей, с которыми нет сладу и которые жили, живут и будут жить... За простыми словами, за нехитрой мелодией вставало что-то огромное, бездонное, обнимавшее всех нас, людей, ожидающих боя.
Небольшой двухэтажный домик, наш боевой рубеж, состоящий из четырех стен и баррикад, из столов и стульев на окнах, казался сейчас неприступной крепостью, опорой и оплотом наших сокровенных надежд.
Спали, когда прогремел первый выстрел и кто-то из часовых взволнованно крикнул: «Наступают!» Почти в тот же миг началась стрельба по всей линии. Я лежал возле пулемета и бил по коричнево-серым фигурам, продвигавшимся к нам сквозь гущу деревьев.
Читать дальше