Зная, что Абель работает на лесопилке, Жозеф всю зиму старался не выходить из дому в такие часы, когда рисковал с ним столкнуться: его преследовал страх услышать за спиной громовой голос великана: «Здорово, Жозеф! Как ноги таскаешь?» А он, Жозеф, ответит громко, как говорят с неграми, не знающими языка, глухими стариками, детьми или слабоумными. Пятиминутный кошмар, когда надо вести жалкий, изматывающий разговор, сдерживаться изо всех сил, напрягать внимание, чтобы не выйти за рамки того представления, которое существует у брата на его счет, — хоть и не зная толком, каково оно, — все время боясь быть осужденным или показаться смешным этому лесорубу, в чьем словаре, наверное, не больше трехсот слов! Жозеф уже не раз был вынужден публично подчиняться этой изнурительной обязанности. Такие короткие встречи стоили ему огромного напряжения, подвергали нервы жестокому испытанию и выбивали его надолго из колеи; он чувствовал себя после них разбитым физически и морально, как если бы вынужденная акробатика ума требовала также и предельного мускульного напряжения. Он возвращался к своим обязанностям, чувствуя себя униженным и словно бы чего-то лишившимся, не владея ни жестами, ни голосом, в котором звучали не свойственные ему раскаты — следствие этой акробатики, — пока не обретал свой теперешний цивилизованный облик, тоже не столь уж для него естественный.
Он ложился на кровать и, стараясь прийти в себя, пытался вообразить, как бы держался на его месте пастор, хозяин и властитель его дум; но, к своему великому отчаянию, он понимал, что все его размышления ни к чему, ибо ни мосье Бартелеми, ни какой-либо другой мало-мальски воспитанный человек не может быть обременен подобным образом. На весь остаток дня Жозеф впадал в беспросветное отчаяние. С ненавистью рассматривал он себя в зеркало: изучал шрам на губе, принюхивался к своей коже, безукоризненной, как у всех рыжих, ненавидел себя. Потом принимался за работу: писал, переписывал и ненавидел свой почерк. Читал. Не понимал прочитанного и ненавидел себя, пока читал книгу. Укрывался в храме и там яростно надраивал скамьи, наказывая себя этим и стремясь подавить ненависть, только подобной рабской участи он и достоин. Лишь крепкий ночной сон мог вернуть ему хоть какую-то надежду на будущее. Понадобилось еще четыре сезона разлуки с родными (и отступничество от них), чтобы эти мерзкие раны несколько зарубцевались.
К пасхе следующего года Жозеф достиг больших успехов в расширении своего словаря и в умении себя вести; мосье Бартелеми, имея на его счет определенные намерения, взял Жозефа с собой на две недели в Швейцарию, где у него жили родственники из эмигрировавшей туда ветви семьи, которые разбогатели на торговле шоколадом и религиозными книгами, благопристойно чередуя то и другое.
После двух железнодорожных пересадок они сели на дьявольски быструю автомотрису, за несколько часов покрывавшую расстояние между Испанией и Швейцарией. Когда они переехали границу, Жозеф, который путешествовал впервые в жизни, заметил, что в деревьях, облаках, дорогах, домах, мелькавших вдоль железнодорожного пути, появилось нечто швейцарское; поглядывая на их поезд, швейцарские коровы паслись на швейцарских лугах. Даже у солнца было швейцарское естество, его красный лоб с таким отменным благодушием появлялся из-за сахарных голов и увенчанных сбитыми сливками горных вершин, что казалось, будто высшие швейцарские власти аннексировали его. Пожалуй, и мосье Бартелеми тоже преображался, сиял новым ореолом, швейцарским. Когда они, выйдя из поезда, проехали на такси, вошли в холл гостиницы, почти такой же обширный, как вокзал, потрясенный Жозеф вдруг обнаружил, что мосье Бартелеми вовсе и не француз, а швейцарец: Жозефу казалось, что между деловитой роскошью этого города, сверхъестественной чистотой его улиц и особой его учителя существует какая-то мистическая связь. К его восхищению пастором прибавилось почтительное изумление: Жозеф подумал, уж не швейцарец ли и сам господь бог.
Утром, после роскошных завтраков — конгресс, работа; пастор делал заметки, которые его фактотум переписывал и сортировал. Послеобеденное время было посвящено покупкам, светским визитам. Очки мосье Бартелеми отбрасывали тысячи искр; сам он так и светился. А Жозеф на глазах съеживался: вся эта бурная деятельность и встречи создавали у него ощущение, что сам-то он весит не больше соломинки; не перед Альпами он казался себе таким незначительным, но перед магазинами, отелями, банками, машинами, гармоничное функционирование которых было выше его понимания. Все это богатство унижало его, в особенности потому, что ему никак не удавалось представить себе, сколько же на протяжении веков пришлось совершить чудес для достижения подобных результатов.
Читать дальше