— Право же, он не плохой парень, — говорила о нем его мать, встречая знакомых по дороге на остановку, где она поджидала Жозефа; все интересовались судьбой вдовы и, зная, что ее младший сын во Флораке, всегда расспрашивали о старшем; а она добавляла: он очень похож на своего беднягу отца. Никогда не знаешь, о чем он думает, доволен ли он и вообще как… с малолетства такой, всегда в лесу, как настоящий дикарь… Представьте себе, он ведь и из школы много раз удирал, но отец никогда не знал об этом — у него и без того забот хватало. Абель был таким силачом, таким грубияном, что учительница его побаивалась; да и другие тоже его боялись, а ведь он и мухи никогда не обидел. Но интересовали-то его одни только вылазки в лес, и с годами он не изменился. Когда приходит и уходит, не услышишь от него ни здравствуй, ни прощай, и за столом ни слова. Вот я и не знаю, есть ли у меня второй сын. Ему только лес нужен, ничего другого будто и не существует. Ему необходимо работать, вот и работает без устали, непрерывно в движении: дай ему волю, он во всей округе деревья посшибает.
— А как с женитьбой?
— А! Его женитьба… Лучше и говорить об этом не будем… Я-то знаю одну, которой долго придется ждать. Если бы он хоть в бога верил, как его бедный отец, тот за все тридцать лет нашей совместной жизни ни разу не сел за стол, не помолившись. Тут и гадать нечего; я уверена, что он и умирать-то забрался туда, наверх, чтоб очутиться поближе к богу.
Воистину христианская кончина…
Однажды, открыв глаза, Абель с изумлением обнаружил, что день давно уже занялся, и, если судить по интенсивности света, проникавшего в барак сквозь оконце, час был далеко не ранний: непереносимое сверкание, в котором что-то белое неуловимо порхало перед глазами. Он обалдело лежал на койке, отяжелев от блаженства еще не соскочившего с него сна и какой-то сверхмерной тишины, которую не хотелось нарушать. Дыхание его клубилось больше обычного в цепком, лютом холоде, можно было подумать, что одеяло сверху заледенело и торчит колом, точно сырая одежда, застигнутая ночным морозом. Наконец, вдосталь понежившись в тепле, скопившемся под одеялом, он решился встать. Немало пришлось ему потрудиться, прежде чем удалось приоткрыть дверь, которую удерживал снаружи какой-то валик, мягко поскрипывающий, словно льняные очески; небо было в тучах, но от сверкающей белизны, застилавшей землю, Абель невольно сощурился; потрясенный увиденным, он вдыхал холодный, искрящийся воздух, будораживший кровь и обжигавший лицо; он совсем позабыл, что надо закрыть дверь и надеть канадку; в лесах, на горах — повсюду раскинулась белизна, без оттенков и теней, на фоне которой каждое дерево выглядело сверхъестественным чудом, особенно черные ели — совсем, как из рождественской сказки; под тяжестью снежных подушек их пирамидальные ветки сгибались одни под другими, и воображение невольно украшало их свечами и разноцветными игрушками.
Наконец он закрыл дверь, растопил последний раз в этом сезоне печурку, позавтракал, выкурил цигарку, чувствуя себя бездельником, — час поздний, а перемена погоды вынудила его немедленно прервать рубку леса, сняться с места и вернуться домой. Сворачивая одеяла и собирая инструменты, он нет-нет да приостанавливался, бросал взгляд сквозь заиндевевшие окна или сквозь дверь, приоткрыв ее, будто все еще не мог понять, что означает для него перемена погоды, и будто, чтобы уяснить себе это, надо еще и еще раз выглянуть наружу. Перед уходом он внес в барак несколько охапок хвороста, на тот случай (весьма маловероятный), если ему придется заночевать здесь зимой. Да и барак с хворостом возле печи не кажется таким заброшенным…
После первого же снега Жозеф стал навещать мать все реже. У него не хватало мужества карабкаться каждую субботу туда, наверх, и погружаться после часовой ходьбы на ветру и барахтанья в грязи да сугробах в атмосферу нищеты с ее неизменными запахами супа и стирки, беспросветной скудостью, а главное, с заскорузлым мышлением, от которого трудно избавиться даже выбравшимся из этой среды, словно их все еще разбирает тоска по родной грязи!
Стремясь компенсировать свое отсутствие, он довольно часто писал матери, ссылался в письмах на путаницу в расписании автобусов из-за плохого состояния дорог, на холод, грязь и сугробы, на то, что зимой больная нога утратила гибкость, наконец, на недосуг и усталость, которые могут самым плачевным образом сказаться на его продвижении по службе; этот неотразимый аргумент перекрывал все другие, менее уважительные мотивы, а для него самого не только зимние затруднения обращали семейные обязанности в непосильное ярмо. Неудобства, дорожная грязь, запахи, скудость, ледяная спальня — все это куда ни шло: он бы к этому приспособился из какой-то горькой и безнадежной преданности, той самой, что заставляла его, правда, издали, растроганно думать о матери. Но вот косность ее мышления начала всерьез раздражать: довольно скоро он полностью исчерпал детское тщеславное опьянение, которое испытывал, удивляя мать своими рассказами, пуская ей пыль в глаза, хотя она, что его коробило, способна была проявить уважение лишь к результатам, втайне презирая способы, какими они достигаются, тем более, что конечный смысл совсем ускользал от понимания бедной женщины; он пытался с угрюмым смакованием представить себе, как ей видится его работа у пастора. Взяв за правило хитро подчеркивать возвышенную сторону своей деятельности, он тем не менее был убежден, что в глубине души мать считает, будто он там заколачивает ящики и пилит дрова, предоставляя Высшим Силам парить над своей головой, выказывая по отношению к ним насмешливое безразличие машиниста сцены перед актерским кривляньем.
Читать дальше