Киям-абы коротко вздохнул и замолчал, замер. Молчали и мы и не шевелились, словно бы боясь вспугнуть рассказчика. Киям-абы перекинул с ноги ногу, вновь закачал штиблетой...
— Мы сидели с отцом, прижавшись друг к другу, в снегу под деревом. «Урман, урман,— бормотал отец.— Кара урман». (Лес, лес, черный лес.) «Не черный, а белый,— перебил я.— Что будем делать?» Вынести его из леса мне было не под силу. Отец протянул коробок спичек. Я собрал сучьев, но разжечь костер не смог — спички в замерзших руках ломались, летели в снег, если огонек и вспыхивал, то тут же гас. Отшипела последняя спичка, и отец сказал: «Оставь меня, иди». Я обнял его. «Иди, родной.— Он стянул с головы башлык — войлочную, просаленную шапчонку, которой и Галимджан побрезговал, или не заметил ее просто,— и протянул мне.— На возьми, тебе нужнее». Я не двигался. «Иди обратно в райцентр». Я стоял, как вкопанный... Как-то я прочел, что человек после смерти живет еще много лет. Он жив, пока живут знавшие его люди. И после остается живым, пока есть люди, которые слышали о нем от тех, кто его знал. Там, в лесу, я вбирал отца в память каждой своей юной, растущей клеточкой, каждой порой, чтобы унести его с собой из того проклятого времени. Нет, конечно, это я сейчас так думаю, а тогда я плакал и все, и не знал, что делать. «Иди же. Черт побери!» — прохрипел он и сунул мне в руки свой башлык. Я спросил: что сказать маме? Он закрыл глаза и качнул головой: «Ничего». И я побрел. Оглянулся. «Иди, сынок, иди,— махнул он рукой,— не оглядывайся».
Я надеялся еще помочь отцу. В райцентр пришел ночью. Постучал головой в первую попавшуюся на дороге дверь — закоченелые руки и ноги не слушались. Впустили меня, обогрели, дали поесть. Но какими бы добрыми ни были те люди, большего сделать не могли. Рано утром я отправился обратно через лес, в котором оставил отца.
Он... полулежал на том же месте, прислонившись к дереву. Будто решил вздремнуть до моего прихода. Лишь на вспухшей губе ягодка мерзлой крови. Да растрепанные волосы припорошены снегом. И на лбу снег. И не тает. Я отряхнул, поправил волосы, прикрыл башлыком. Знаете, у нас есть народная песня «Кара урман» — «Черный лес». Хорошая, душевная. Но я не могу ее слушать. Не могу...
В свою деревню вернулся к вечеру. Мамы в нашем жилище — полуразвалившейся избе, доставшейся нам от кого-то на время,— не оказалось. На холодной печи цепенели братишка с сестренкой. Я затопил печь, принес в казане снега, поставил кипятить. Задремал. Разбудил сосед, он сказал, что мама у них. Оказывается, в то время, как я шел, оставив отца в лесу, в райцентр за помощью, Галимджан с Тимербаем прикатили в Арслан, избили маму и повесили в пустой конюшне. Но она не умерла. Мифтах, сын Галимджана — вот ведь как бывает! — как только отец с другом ушли, юркнул к нам во двор и срезал веревку, спас маму.
«На печке она»,— сказали мне, когда я открыл дверь в избу соседей. Я разулся, прошел... Мама чуть дышала в беспамятстве. Голова запрокинута, волосы в сгустках черной запекшейся крови, в пуху каком-то, в перьях...
Да, выжила она. Выжила...
А вот братишка и сестренка летом двадцать первого года умерли. Голод был. Народ, знаете, что ел,— лебеду, жом свекловичный... Снесли родимых в ту самую конюшню, где маму убивали, и лежали они там несколько дней. По утрам я выходил посмотреть, не проснулись ли мои братец с сестрицей. Нет, не проснулись они. По деревне ездила подвода и собирала трупы. Подводой заправлял наш родственник. Он увез брата с сестрой и рассказывал потом маме — она сильно болела и не вставала,— что место в общей могиле хорошее досталось: малышка сверху легла, и никого на нее не положили, а братец рядом, у края ямы. До сих пор не могу простить себе: однажды братишка попросил кусочек колобка — постного, черного, черствого, где раздобыл, не помню. «Дай немножечко»,— говорит и ручонку тянет. А я ткнул костяшкой большого пальца ему в лоб и не дал. Теперь сажусь кушать, и кусок поперек горла встает, на столе все, что угодно, только рядом братца моего младшего нет.
В конце лета мы с мамой жили в лесу, в землянке. Мама чувствовала себя плохо, ее надо было кормить получше, да и самому на одних муравьях да корешках не сладко было. Куда деваться, пришлось армаить. Не в полном смысле... А так, по мелочам. Где в сенцы богатые с дружками-голодранцами проберемся, где в амбар слазим. Однажды в погреб забрался, не в погреб, а в углубление, яму небольшую, досками обшитую, а там хлеба — гора целая. Караваи, караваи... Спрыгнул, схватил, сколько смог, а росточка выбраться не хватает, мал еще. Сложил тогда пирамиду из хлебных голов и выбрался. Один каравай, помнится, носил маме кусками больше недели. Целый нельзя нести. Знала, что милостыню караваями не подают. Строгая она у меня была. Второй каравай, который вынес, отдал Салиху и Кариму, друзьям моим, тоже от голода пухшим. Они постарше меня были, но я был порасторопнее.
Читать дальше