В ней говорил ликерный хмель? По крайней мере этому верилось с трудом, ведь это была крайне опрятная женщина, которая зашнуровывала домашнюю обувь, каждый предмет мебели, мимо которого проходила, поглаживала двумя пальцами и поправляла вязаное покрывало на спинке дивана.
Она провела меня в кухню и предложила улитку с корицей – только половинку, несмотря на то что я купила семь штук. Это нашло свое объяснение чуть позже, когда она сказала, что она из Ютландии [101]. Но она была мила и говорила на копенгагенском датском языке, который переняла от мужа. Он был корабельным инженером и недавно погиб в торговой поездке в Польше, под Гданьском.
– Пойми, бывают бомбы, которые разрывают людей на такие мелкие кусочки, что они вообще исчезают с лица земли. В таком случае, наверно, правильнее говорить, что эти люди не «погибли», а «исчезли». Соединились с Богом .
– А бывают такие бомбы, которыми можно взорвать войну? – спросила я с набитым ртом.
Она, полагая, что у нее сидит малолетний рассыльный, подняла обжигающую чашку с чаем в честь своих великих сентенций. Руки у нее слегка тряслись, она сложила губы охлаждающей трубочкой, чтобы не обжечься, поднося их к дымящемуся краю чашки. Но мои слова не дали чашке и губам встретиться. Она ненадолго замерла и вытаращила умные, но проликеренные глаза, поставила чашку на блюдце с громким фарфорово-датским, почти королевско-фарфоровым звоном.
– Бомбы, чтобы взорвать войну?
– Да, можно сделать такое… оружие мира… пушки мира?
– Ну надо же! И что это, по-твоему, было бы за оружие?
Она думала, что этим вопросом дала себе возможность сделать глоток в тишине, но не успела она донести чашку до рта, как я ответила:
– Такая огромная пушка, которая выстреливает одновременно шестью тысячами певчих птиц, чтоб враги с ума сошли от их пения. А еще пушки поменьше – такие бабочкометы.
– Бабочкометы, – повторила она за мной, с пьяной задумчивостью на лице, и поставила обжигающую чашку обратно на стол. – Ну надо же! Хотела бы я, чтоб у меня такой был, тогда бы я могла из него стрелять по немцам, которые торчат внизу на тротуаре, курят и ждут, чтобы залезть на нее… пардон, залезть к нам на первый этаж.
И снова рука потянулась за чашкой.
– Не надо ее так строго судить. Ей тяжело, – сказала я тоном умудренной жизнью женщины и вздохнула.
– Что? – переспросила она и отставила чашку, так и не сделав глотка.
– Она пускает их к себе, чтоб они не убили ее мужа. А он у нее в тюрьме на какой-то там версте.
– Ты хочешь сказать: в тюрьме Вестре [102]? Правда?
– Она не шлюха. Она человек.
– Да, конечно. Ну надо же! – ответила она, желтокожая, как седой китаец, затем задумчиво посмотрела в окно кухни и сказала сама себе: – Конечно, у всех своя история.
Потом она опомнилась и снова посмотрела на меня.
– А у тебя какая история, маленькая исландка?
– Мне досталась только половинка улитки.
– Да? Ах, что это я? Надо дать тебе побольше, – сказала она и потянулась к разделочному столику за пакетом с улитками. Там еще оставалось пять с половиной, потому что сама она взяла себе целую, и она до сих пор лежала нетронутая у нее на тарелке. Она вытащила из пакета пол-улитки, положила на стол, затем встала со стула слегка нетрезвым движением и повернулась к столику, чтобы взять нож. Я улучила момент и положила пол-улитки к себе в тарелку. В тот же миг она обернулась и вдруг вся превратилась в вопль, который так плохо сочетался с этим воспитанным желтым лицом:
– Нет! Не ешь ВСЮ ПОЛОВИНКУ!
Я выпрямилась на стуле и испуганно следила, как она разрезает пол-улитки на две части и прячет вторую четверть обратно в пакет.
– Так нельзя, – сказала она чуть тише, и я поняла, почему она не решается выйти туда, где ходят немцы: такая импуль сивная .
Затем она уселась и некоторое время боролась с горячей чашкой чая. Мы молчали, пока я не нашла в себе мужества съесть четверть улитки.
Да, конечно, в военное время надо чем-то жертвовать. Мне следовало бы подумать о стратегическом запасе «Дании», этой крошечной отполированной страны, которая в эту пору не знала ни недели покоя.
Хотя это неправда. Конечно, тогда я так не думала. Я это говорю только сейчас, когда я лежу вне и над сознанием моей жизни и коечным произволом ретуширую все мои мгновения в свете того, что грядет и глядит на жизнь сверху во всех ее кусках, отбирая и раскладывая их, чтоб вышла целостная картина человека, века, эпохи. Меньше всего мне хотелось бы врать или пропускать то, что все пропускают, когда выкладывают свою жизнь на прилавок, но тот документальный фильм, который предстает моим глазам сейчас, разумеется, мало похож на то, что мне представлялось тогда, когда я, ослепленная моментом, перескакивала с пазла на пазл там, на земле, в жизни, в прошлом веке, в военное время.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу