Я молчал, чувствуя, как пальцы наливаются знакомой тяжестью. За все время, что провел в «Бриатико», у меня еще не было ни одного приступа, нет, был один, с непривычки, когда весь вечер пришлось стучать по клавишам.
– Ты так похудел. – Она качала головой, как фарфоровый китаец, от плеча к плечу.
Глаза у нее были чистого синего цвета, такой цвет в моей коробке с красками назывался персидской синью и закончился одним из первых. Глаза были хороши, но их портило беспокойное движение зрачков.
– Скоро ты станешь свободным, – сказал она, – я тебе помогу. А пока этот день не наступит, я не стану чесать волосы и стричь ногти. Честное благородное слово.
– Я попозже зайду, – сказал я, спрятав опухшие кулаки за спину.
Странное чувство испытываешь, когда тебя принимают за кого-то другого. Женщина пожала плечами и вернулась на крыльцо, заметив перед этим, что мой отец, который работал на днях в саду, разбросал все камни на заднем дворе, да так и оставил в беспорядке. Так что собрать их предстоит мне, потому что от сестры нет никакого толку. Одни разбрасывают, другие собирают, сказала она напоследок. На это мне ответить было нечего.
Без разума я обречен на бред,
В моих словах и мыслях связи нет.
Я свистнул пса и пошел, почти побежал к калитке. Мне казалось, что мой уход расстроил хозяйку и что она смотрит мне в спину, но, обернувшись, я увидел, что на крыльце никого нет.
Мать Петры могла бы сойти за англичанку, думал я, возвращаясь ни с чем в богадельню, в ней нет ничего южного, местного – ни мелких черт, ни порывистых движений, ни шелковичных теней под глазами. Такую женщину можно увидеть в лондонской кинохронике времен Второй мировой: впалые скулы, фетровая шляпка надвинута на выгнутую бровь, подрисованные бежевым гримом чулки, лопатки сведены в ожидании воздушного налета, на туфлях черная мягкая пыль или известковый порошок.
Прошлое – это дракон, мирно сидящий на шнурке, пока ты не дашь ему волю, тогда он враз разбухает и расцветает иглами, и каждая игла с капелькой черной, тусклой крови на конце: досада, обида, поношение, поругание, бесчестье и позор.
Жить с этим нельзя, зато очень удобно убивать.
Хотелось бы мне посмотреть, что написал бы этот хваленый англичанин, которого тут все считают писателем, останься у него одни могилы и сзади и спереди. Мертвая бабка, мертвая мать, мертвая собака, мертвая жизнь. Как они посмели так рано оставить меня в одиночестве? Что там говорил хриплогорлый монах Пецотти: «Отцы ядоша кислая, а зубы детем оскоминишася?» Или это не он говорил? В интернате было столько народу в рясах, что всех не упомнишь: за наш хлеб и цикорий платил монастырь, и святые отцы вечно мельтешили в коридорах с проверками и нотациями.
Каждый второй милосердный покровитель, являвшийся в интернат, приезжал туда за мальчишками, мы все это знали (девочек брали реже, с ними больше хлопот). Смазливых у нас было не так много, и они катались как сыр в масле, особенно Дзибиббо – так его прозвали покровители, потому что соски у него были похожи на кишмиш (парень нарочно ходил в сетчатой майке, чтобы выставлять их напоказ).
Я вожу своего дракона как покорного пса, и мне не нужно остервенело чиркать пером по бумаге, чтобы выплеснуть досаду (а также обиду, поношение, поругание, бесчестье и позор). Те же, кто думает, что писаниной или, там, органной музыкой прикроются от того, что натворили их родители, просто наивные младенцы с румяными пятками. Они думают, что становятся ничтожествами, если ни в чем не отражаются. Они желают отражаться и быть отражением.
У древних китайцев был закон, по которому преступника умерщвляли колокольным звоном (и вообще, музыкой) – просто сидели и ждали, пока тимпаны, флейты и колокола заставят его обезуметь и он умрет естественным путем. Так вот, если ты покорно сидишь и слушаешь, как дурак, или пытаешься заткнуть уши пальцами, то умрешь довольно быстро. Надо открывать рот и орать что есть мочи, пока не захлебнешься кровью из лопнувшего горла. И умереть от собственного крика.
Одним словом, обстоятельства времени и места нужно назначать самому, иначе прошлое сожрет тебя. Вот я назначаю себе месть – и осуществляю ее. Что с того, что бабкино наследство ускользнуло, зато сама она смеется, глядя на меня с облаков. Сидит там, свесив ноги, в своей жокейской кепке, в высоких замшевых сапогах.
Зато как свободно. Как легко. Никакой оскомины.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу