Альфио недоумевал. Ничего уж с ней не поделаешь, с этой Агатой. Нью-йоркский пейзаж не для нее, на этом фоне она так необычна. Ей нужно ее прошлое, ее привычки, ее наречие не меньше, чем раковина улитке. Все это с ней неразлучно. Ни за что в мире она не откажется от привычного. Пора привыкать к другой еде. А зачем? Надо бы изменить прическу. Но почему? Этого она не могла понять. Только Кармине ее поддерживал. Он восхищался ее жизненной силой, ее искренней прямотой. Все эмигранты, с которыми он сближался, да и его отец, хитрили, обманывали себя и других, покупали себе модные галстуки, пиджаки. Меняли свой акцент, подделывали свою походку. Словом, жульничали, мошенничали, фальшивили в любом движении. Лишь бы походить на американцев! Но Агата не хотела хитрить. Она продолжала низко на затылке носить свой шиньон, сделанный из косы, как это принято у деревенских женщин. Толстые чулки она предпочитала тонким, любила готовить острые кушанья с соусом из томатов. Всякая подделка ею отрицалась полностью да и с возмущением. Но какая же это была работница! В итальянской бакалейной лавке она трудилась до потери сил. Клиенты покупали только у нее, очень к ней привязались, никто другой не имел такого успеха.
Но Агату успех не портил. Она фыркала над своими удачами, так же как фыркала и над Нью-Йорком, не пытаясь размышлять но этому поводу. Она недоверчиво приглядывалась к своему успеху, как бы трогала его на ощупь осторожной лапкой, вроде кошки, которая не доверяет дождю. И это было Кармине по душе. Ее осторожность, ее недоверчивость нравились ему. «Это моя тетя», — говорил он, знакомя ее с людьми и забавляясь их растерянным видом: «Его тетя? Эта девочка?..»
Он повторял:
— Да. Моя тетя. Не правда ли, удивительная? — И он любовался ею и берег ее в сердце, как нечто самое истинное. Он мог бы и полюбить ее. Глубоко и сильно. Но работа ограждала его от этого. Нелегко было пробить себе дорогу в нью-йоркских джунглях. Это отнимало все его силы и надежно укрывало от подобных опасностей. Вызвать этим драму в семье? Зачем? Поэтому он не допустил ни околдовать себя, ни переполниться растущей нежностью. Успех — вот чего ему необходимо было добиться!
А в Европе уже разразилась война.
Взгляни на мою скорбь, и пусть она найдет отклик в твоем сердце.
Поль Клодель
Нет, боль сокрушает не сразу. Она бьет, изводит. Одно мгновение — и у вас уже чувство, что иссякла вся кровь, прервалось дыхание, онемели ноги, судороги в животе — все это боль. Как отчаянный крик перед обвалом лавины или летящей на тебя скалой, вырывается мольба! «Бог мой, чем я виновата пред тобой? За что так наказал меня? Почему?»
Снова передо мной ясное, светлое небо того декабрьского утра. Я зорко помню все: легкий блеск солнца, холодную прозрачность воздуха, мое обманчивое спокойствие, слепую доверчивость, омраченную еще неясным ожиданием беды. Десять, двадцать раз на пути из Палермо в Соланто повторяю я эту фразу: «Где бы ты ни был отныне…» Она возникала в глубине моего сознания: «Где бы ты ни был отныне, ты мой порыв, моя сила», и этому вторил ритмичный шум поезда. «Где бы ты ни был отныне, вспомни», и другие слова следовали сами: «Вспомни, какими мы были, были, были», и так до самого вокзала Санта Флавиа. Вдруг я услышала: «Стой!», и резкий возглас случайного прохожего на улице пробудил меня перед самыми колесами надвинувшейся тележки, о которую я бы могла сильно удариться.
Холод еще не пришел в Соланто, но зима уже прочно сковала парк, он казался напряженным, надменно неподвижным, а в песке и по земле то тут, то там хрустальным блеском сверкали первые снежинки. Все мне казалось грустным, угнетало предчувствие несчастья.
Помню, как пробило три часа дня, мы слушали шум прибоя на террасе и еще издали увидели человека, направляющегося к нам. Он зигзагами обходил дорожки, осторожно, стараясь не скользить, карабкался по размытым ступеням лестницы. Шум ветра и моря несколько оглушил нас, и мы уставились на него, почти загипнотизированные серьезностью, с которой он выполнял свою столь простую задачу в поисках удобного прохода к террасе. Добравшись до нас, человек остановился. Это был обычный полицейский в фуражке с расколотым козырьком, с обветренным лицом и неуверенной походкой, напоминающей неловкое поведение актера, еще не освоившегося со сценой. Он не знал, каким жестом сопроводить слово, которое ему надо было сказать: «Умер».
Читать дальше