Альберт устроился на стопке книг возле двери, Джура на втором стуле. Дойно, стоявший перед незнакомцем, сказал:
— Если ты голоден, у меня есть хлеб и простокваша.
— Я всегда голоден, но сейчас мне есть не хочется. А кроме того, товарищи водили меня в ресторан.
— Как тебя звать на самом деле?
— На самом деле? В Венгрии у меня была партийная кличка Лайош Фёльдеш, в Словакии — Борак, иногда Киз, в Германии сперва Георг Дёрфлер, потом Густав Клар. Я из Печа, его еще называют Фюнфкирхен. Теперь это Венгрия. Отец у меня из Белграда, фамилия моя Петрович, Милан Петрович… А зачем тебе моя фамилия?
— Тут на столе, под бумагами, лежит пачка сигарет. Располагайся поудобнее, сними плащ и шляпу. А что это за шрамы у тебя на голове?
— Тут два шрама, рядом. Один у меня остался еще со школы, я упал на уроке гимнастики. Второй — от допроса в Кёнигсберге. Некоторые надзиратели не били меня именно из-за шрамов. Другие, наоборот, норовили ударить как раз по ним. Я не люблю, чтобы на них смотрели! Я слишком много болтаю! С тех пор как я здесь, я все время болтаю, так и прет из меня. Да не стой ты передо мной, это смахивает на допрос. Ты, конечно, должен меня допросить, я ничего другого и не ждал. Но я не люблю, когда это напоминает допрос.
Дойно вытащил из-под кровати два чемодана, поставил их один на другой и сел рядом с Петровичем.
— Ты сказал Джуре, что тебя прислали к нам товарищи из России. Кто тебя прислал? К кому?
— Это, конечно, не мое дело, кто эта женщина, но почему она должна все это слышать?
— Она плохо понимает по-немецки, говори спокойно.
— Вот и ладно! — сказал он. — Значит, так. Провокатор я или нет, точно вам это установить не удастся. Из нас четверых только один я знаю, кто я такой. Поэтому я считаю, лучше всего вам сперва выслушать, выслушать все, что я скажу. Может, не так уж и важно, кто я такой. Важно для вас только узнать правду. Мне было бы достаточно встретиться с Джурой. Я его знаю, вернее, только имя знаю, читал его книги, первую, погодите, когда это было? Да, наверное, между моим вторым и третьим арестом. Тогда… да, конечно, ты прав, товарищ, не знаю, как тебя… да, ты прав, я слишком много говорю, так и прет из меня. Раньше этого не было, это началось с…
Он явился сюда из лагеря на севере Сибири, откуда вышел семь месяцев назад. Один человек, русский, которого должны были скоро освободить, умирая, отдал ему свое имя и тем самым право на свободу; совершенно особые обстоятельства и самопожертвование нескольких заключенных позволили ему выйти из лагеря. Все остальное зависело от него. Могло все сорваться, не сорвалось. Он тайно пересек границу, дважды был обстрелян, один раз ранен, несколько дней провалялся на болотах, чуть не умер с голоду, но все-таки прошел. Товарищи по лагерю — и он сам — представляли все это так. Он доберется до Праги, там пойдет к вождям коммунистического движения Чехии и скажет им: случилось то-то и то-то, вы, верно, понятия не имеете обо всем этом, но теперь вам все известно. Вы должны протестовать, грозить, требовать от русских освобождения десятков тысяч товарищей, безвинно томящихся в тюрьмах, погибающих в сибирских лагерях. Потому как вы все можете проглотить, но только не это. Взять, к примеру, случай с немецкими коммунистами в Советском Союзе — или с польскими товарищами — или с австрийскими шуцбундовцами.
Да, так он это все себе представлял. Никакого шума, но немедленные энергичные акции по «внутренним линиям». А его даже не захотели выслушать, объявили лжецом. На этот случай у него была заготовлена одна хитрость. Он записал больше пятисот фамилий из тех шестисот, которые выучил наизусть, — фамилии мужчин и женщин, совсем молодых людей, к примеру, детей Зённеке, которые там погибнут быстрее, чем в Дахау. Но ему заявили, что он предатель, угрожали. Тогда он обратился к руководству Германской партии в эмиграции. А потом пробился в Париж, к французским коммунистам. Везде одно и то же. Да, если он везде будет так встречен, ничего не добьется, что там подумают о нем его товарищи? Решат, что он не дошел, что он умер. Но, к счастью или к несчастью, он вовсе не умер. А может, они сочтут, что все их жертвы были напрасны, к примеру, жертва того русского товарища, и что он, Петрович, забыл про них. Он то и дело в процессе разговора и подробнейшего своего рассказа возвращался к этому русскому.
Теперь он говорил уже монотонно, не курил, руки его спокойно лежали на коленях, и, только когда дождь припускался стучать по крыше, он немного повышал голос. Он описывал волну арестов, переполненные камеры, одиночки, приговоры без суда, без защитника, этап в переполненных вагонах, безысходную борьбу с уголовниками, жажду, голод, бесконечные переходы, придирки конвоя, первый, второй лагерь — как унижают людей, до какого изнеможения доводят, покуда у них не останется одно только ощущение — голод и еще: усталость, неодолимая усталость.
Читать дальше