Его прервал Йозмар.
— Нет! Нет! — воскликнул он, с трудом поднимаясь со стула. — Я не в состоянии слушать, как одобряют убийство Зённеке и прославляют убийц.
И он двинулся вокруг стола к Ильмингу. Тот вынул из глаза монокль и поспешил сказать:
— Я же сам в свое время спас Зённеке и, смею заметить, был к нему весьма расположен.
— Да замолчите вы наконец! — Краска бросилась в лицо Йозмару, губы его дрожали.
Ильминг снова зажал монокль в глазу, удивленно глянул на Йозмара, потом заметил:
— Разумеется, я понимаю, вы были его учеником, его смерть нанесла вам известный урон.
Джура не помешал Йозмару броситься на него, но тут вмешался Дойно:
— Кончим этот разговор, вы продолжите его в Москве с другими, более внимательными партнерами. Вы остались верны себе и как всегда лишь немного опередили своих друзей: вы восторгались Вильгельмом Вторым, потом Гитлером, теперь вы в восторге от Сталина. Пусть в России десятками уничтожают немецких коммунистов, тысячами сажают в тюрьмы — как же вы можете не быть там желаннейшим гостем? Вы, Ильминг, автор оды, прославляющей убийц Розы Люксембург: «Хвалю деяния ваши, великолепные, смерть приносящие» [109] Перевод И. Цветковой.
.
— Это были неважные стихи, — перебил его Ильминг, — второпях написанные. Я был бы вправе отказаться от того, что написал двадцать лет назад. Но я и сейчас стою на том, что устранение этой женщины было более чем необходимостью, оно было великим деянием. Враждебные символы подлежат уничтожению, а Роза Люксембург была враждебным символом.
Ему никто не ответил. Йозмар все еще стоял, словно готовый к нападению, но больше он ничего не слышал. Его мысли занимал теперь Зённеке, в чьей гибели не приходилось сомневаться, но поверить в нее не было сил. Только сейчас, в этот миг, до Йозмара дошло, что он годами ждал возвращения убитого, что он все делал с оглядкой на это немыслимое возвращение. И так с ним было с самого детства, он всегда нуждался в старшем друге, которому мог бы безгранично доверять. А теперь, после смерти Зённеке, он жил без наставника.
От этого он чувствовал себя страшно одиноким. Хромая, он направился к стулу. Теа поспешила к нему на помощь. Она была ему хорошей женой, счастье ему улыбнулось. Но она не догадывалась, как он одинок. После кофе и сандвичей, поданных Габи, настроение заметно улучшилось. В сад вынесли диктофон, каждый должен был произнести несколько фраз — последний привет перед катастрофой — и помнить, что эти слова он вновь услышит в первый же день «после»… через четыре года или через восемь — десять лет.
Те, кто впервые слышал свой записанный на пленку голос, были смущены, даже обескуражены, словно открыли какую-то новую грань своего существа. Ильминг, говоривший одним из последних, хорошо продумал свои слова. Они гласили:
— История на стороне победителей. Я — на стороне истории. Каждый мой труд тому свидетельство. Правда, многое я хотел бы сегодня переписать, но я не беру назад ни единого слова, ни единого — абсолютно!
Голос Джуры в записи звучал глубже и теплее. Все внимали его словам точно песне, что сразу воскрешает в памяти забытые настроения и картины детства. Он описывал цветник, деревья, прелесть неба ранней осенью, лодки на Сене. С нежностью говорил о земле, о мирной земле, хранящей верность каждому времени года. Затем он рассказал о женщинах, сидящих за столом, описал их лица, жесты, цвет их платьев. Изобразил он и Штеттена, внимательно слушавшего его, лицо старика он рисовал словами, точно пейзаж, виденный во сне. Он назвал дату, французскую деревню, себя самого и заключил свою речь так:
— Трудно не любить жизнь, и все труднее любить людей. Я не хочу умирать. Но я не уверен, что хочу пережить будущую войну.
Зима близилась к концу. По заснеженным обледенелым горным дорогам остатки испанской республиканской армии уходили во Францию. С ними были старики, женщины, дети. Нищета побежденных была ужасающей. Те, кто должен был помогать им, старались как можно скорее забыть о них, чтобы избавиться от мук совести и от предчувствия, что это поражение может быть началом куда большего краха.
— Если у нас и были тайные надежды, то теперь они окончательно рухнули — так чего вы еще ждете? В последний раз я говорю с вами о нашем отъезде. Если вы не решитесь, то я умолкаю, мы останемся в Европе и погибнем! — с горечью сказал Штеттен.
Дойно не ответил. Вот уже месяц, как профессор требует от него ответа, и он прав, но словно какая-то неодолимая сила мешала ему смириться с мыслью покинуть Европу. Как ни велико было желание демократических сил оплачивать мир все возрастающей ценой — война уже стала неизбежной, в тридцать девятом году она должна разразиться. Так как же мог Дойно уехать, дезертировать? Наблюдать за этой борьбой издали — стоило ему об этом только подумать, и вся его предыдущая жизнь, казалось, теряла смысл. В эти месяцы он частенько повторял:
Читать дальше