— Я знаю, ты ведь не спишь,— сказала она.
Он сжал веки еще крепче.
Она промолчала, прислушиваясь к его дыханию. Протянула руку, просунула ее между ковриком и головой Андрея, щупая лоб. Ладонь у нее была прохладной, от нее пахло сырым, кисловатым запахом ландышей, она любила эти цветы и духи «Лесной ландыш».
К восьмому марта они с отцом дарили обычно ей эти духи — маленькую белую коробочку в золотых полосках, с гофрированным флакончиком внутри.
Рука была та же, и тот же запах. Но Андрею казалось, что она в перчатке — знакомо, привычно пахнущей перчатке. А сдерни ее — и под ней чужая рука...
Разоблачая себя, он сдвинул, наморщил кожу лба, как бы отталкивая ее ладонь.
— Так и есть,— вздохнула она,— у тебя жар... Пока, правда, не очень сильный... И ботинки насквозь мокрые, и носки...— Она опять вздохнула, убирая ладонь.— Я принесу тебе аспирин, выпей...
Она вышла, принесла аспирин и, все так же не зажигая света, поставила на стол — Андрей определил по звуку — стакан с водой.
— Выпей,— сказала она,— и на ночь укройся потеплее...
Дверь за нею тихо, чуть скрипнув, затворилась.
В самом деле, жар у него начинался. Начинался небольшой жарок, он и сам это чувствовал. В ногах поламывало, приятно так, мягко, особенно на сгибах, в щиколотках. И между лопаток обдувало то знойным, то знобящим ветерком. И это было тоже приятно. Тянуло лежать, лежать, распластав тело, не шевелясь. Иначе, наверное, он поднялся бы и выкинул таблетки в форточку. Вышвырнул бы их в форточку, а за ними выплеснул бы и воду из стакана. Но он этого не сделал, он лежал в темноте, вдыхая слабый, оставленный матерью аромат ландышей.
И тут ему словно ударило в голову: а если она промолчала за столом просто оттого, что ей нечего было говорить?.. Нечего, не о чем рассказывать?.. Что, если ее не было в кинотеатре, а ему только показалось, померещилось — в толпе, в толчее?.. Он видел ее всего-то какое-нибудь мгновенье — вдруг не ее? Вдруг Костровского — с кем-то еще, например, с той артисткой, которая приходила с ним под Новый год? Она уезжала, потом, кажется, снова вернулась в труппу... У нее тоже светлые волосы. А может и Костровского там не было, просто на ком-то была такая же «деголлевка» — ржавая, рыжая, мало ли их, этих «деголлевок», в городе? Мало ли, мало ли...
Так он себе сказал. И ему вдруг сделалось так спокойно, так легко, такая легкость пронизала вдруг каждую клеточку его тела,, как если бы он вознесся в небо и там парил, в невесомой голубой пустоте.
Бред,— подумал он и сел, уперся локтями в сладко нывшие колени, сдавил пальцами виски.— Бред. Ее там не было. Я ее там не видел. Я все придумал, насочинял....
Голова у него отяжелела. Тяжелая, тупая, глупая голова. Одно хорошо: никто не знает, что он себе напридумывал... А то бы — просто подыхай от стыда. Просто подыхай. Но никто не знает... Хоть это хорошо.
Андрей повалился на кушетку, отвернул угол пледа, которым она была прикрыта, накинул на горячие ступни, вытянулся. Закрыл глаза. В комнате еще пахло ландышами. А может и не пахло уже, так ему казалось...
Завтра,— подумал Андрей,— завтра он извинится перед Иринкой. Она простит. В конце-то концов — ну, подуется-подуется — и простит. А он отдаст Олегу самопал, ему нужна медная трубка... Такой лобастик... Изобретает — и пускай себе изобретает на здоровье.
Бедные ребята,— подумал он.— Отец приезжает к ним «в гости». Ну и сволочь, какая же сволочь — этот отец... Бывает, впрочем. У других тоже... Только не у него, не у Андрея. Нет, не у него, не у них...
Ему вдруг вспомнилось, как однажды они все поехали за город. Когда это было?.. Давно. Давным-давно, Андрей был совсем еще маленьким. Но в памяти у него сохранился тот день так ярко, свежо, время от времени он любил к нему возвращаться, где-то внутри он лучился, блистал — давнишний тот день... То ли пикник, то ли еще что-то, или лаборатория отца отмечала какой-то свой успех, и все отправились за город, много людей, кто именно — Андрей не помнил, но все — молодые, веселые, все — добрые друзья, и отчего-то все были так радостны, беспечны, счастливы...
Но это было не главным, казалось Андрею, во всяком случае, не самым главным. Самым главным, что запомнилось ему навсегда, было бескрайнее, от горизонта до горизонта, поле ромашек. Вот это громадное, как в снегу, поле, посреди которого они очутились, и синее, гладкое, как туго натянутый блестящий шелк, небо, и солнце, раздробленное на сотни, тысячи, миллионы золотых солнышек, в окружении белых, веселых лепестков...
Читать дальше