«Это не может произойти, — подумал доктор, — не может». А то, что Элен сорвалась, он понимал — понимал так хорошо, поскольку знал ее двадцать лет, прозондировав, и прощупав, и протыкав эту истерзанную и самоистязуемую плоть, пока не познал ее как свою собственную, — он понимал, что настанет время, когда вся ее ярость и зависть вырвется наружу — пуф! — и карающий джинн, черный, как дым, выскочит из державшей его в плену мучительницы-лампы. «Только не сейчас, — подумал он, — пожалуйста, не сейчас». Слишком поздно, он слишком стар, он трудился слишком тяжело и долго над тем, чтобы стать доброжелательным человеком, и вовсе не хочет видеть, как такую милую, нежную жизнь раздавят точно насекомое. «Нет, — подумал он, — нет», — и в отчаянии повернулся к Пейтон, чтобы успокоить ее, сказать со смехом: «Ах, любовь моя, не печалься». И он взял ее руку, ощупывая ее новое золотое кольцо.
— «Ее пальчик был такой маленький, что кольцо, которое мы принесли, не держалось на нем — слишком было широкое…»
— Ах это! — произнесла Пейтон. — Как вы это помните? Я просто обожаю семнадцатый век! Я…
Кэри увидел, что Элен подходит к ним.
— «Они все ушли в мир света! — произнес он. — Один только я сижу тут…»
— «Сама память о них четкая и яркая, — произнесла Пейтон. — И мои печальные мысли ясны…»
— «Либо разгони эти туманы…» — произнес доктор, крепче сжимая ее локоть. — Что-то, что-то, что-то, что-то…
Пейтон повернулась и увидела наступавшую на них Элен.
— Да. «Или перебрось меня отсюда на тот холм, где не нужны мне будут стекла».
Месяцы спустя, пытаясь выстроить по порядку события того дня, Лофтис обнаружил, что безнадежно сбит с толку. Он словно пытался пережить во времени происшедшее, но все минуты перепутались, и он не мог сказать, было что-то до или после чего-то другого: говорил ли он с Гарри до того, как усугубил страдания Пейтон, или после; когда он давал чаевые официантам — после того, как Пейтон ушла, или до… да и вообще давал ли он им чаевые? Предшествовал ли прием обряду венчания, да и действительно ли Пейтон приезжала домой? Может, вся эта страшная история привиделась ему в пьяном сне? Когда он дошел до разбора происшедшего, ему не потребовалось усилий, чтобы вспомнить тот день: притом особом безумии это не было обычным цивилизованным светским событием, это был кошмар, снятый в ярких красках, без режиссера и с топорными актерами, и со звуком — вместо слов и музыки — в виде всеохватного лихорадочного шума. Главным образом он помнил, как был встревожен: как, чувствуя приближение беды, все тело его запылало, так что ему стало жарко, и все его белье промокло от пота. Это было первым симптомом — жар, затем начало саднить в горле, что предвещало сильный катар верхних дыхательных путей. Катар и оказался сильным, поскольку он потом пролежал в беспомощном состоянии целую неделю. Потом его ужасное, возмутительное пьянство. А он напивался из-за пугающего хода событий — в прошлом, в настоящем и, как он догадывался, в будущем; его тянуло выпить, потопить себя в море или в песке, стать даже более сильным, когда, разговаривая в дверях с Гарри, он обнаружил, что ведет себя как полный осел. На тот момент — но скорее всего по неточному подсчету — он выпил семь бокалов шампанского, три порции чистого виски, Бог знает сколько отвратительного яблочного пунша. Виски он выпил на заднем крыльце, когда стоял, ошеломленный, один. И даже тогда он понимал, что такое поведение гибельно не только само по себе, ной потому, что он восемь месяцев держался — во всяком случае, воздерживался — и его бедный, ничего не подозревавший желудок просто не сумеет со всем этим справиться. Что было правдой. Потому что, разговаривая с Гарри, он не только ощущал подступавшие симптомы тревоги — жар, саднящее горло, пот и дрожь, страшную слабость в ногах, — он ощущал не только это, но и новый страх: боли, связанные с погружением в беспомощное пьянство. Его желудок, поскольку он ничего не ел (даже ни крошки торта), уже начал протестовать спазмами, которые, как ему казалось, были хуже родовых схваток; его рот, нервно дергаясь, опустился вниз. И наконец — те идиотские глупости, которые он наговорил Гарри… И хотя потом он лишь смутно помнил, что он говорил Гарри, он припоминал, что стоял там, размахивая вовсю руками, говоря что-то неуместное, сентиментальное, вносящее беспокойство и зная, что эти слова приведут его к новому, слепому и беспомощному опьянению.
Да, он мог частично припомнить, как тогда все было. Он вспомнил свой покровительственный тон. Он вспомнил, что сказал что-то про евреев — как он их любит, сколько у них тепла по сравнению с неевреями, у которых этого нет. Он вспомнил, как у Гарри при этом поползли вверх брови; вспомнил, что подумал: «В чем, черт побери, я пытаюсь его убедить?» Но он вспомнил также, что не мог остановиться в своих высказываниях о евреях: он чувствовал, что должен продолжать, чтобы Гарри считал его славным малым. Твердил как идиот, безосновательно. А Гарри продолжал держаться вежливо, напряженно, все время слушал его. Лофтис помнил, что сказал: «Виргинии надо многому поучиться, но мы тут любим евреев, как и всех вообще». Тут он хотел прикусить язык, но был вынужден продолжать и продолжать высказываться на эту тему, все более пьянея, как человек, привязанный к неуправляемой пушке.
Читать дальше