— Но куда идти? Я должен один искать дорогу…
— Ты несправедлив, Вергилий, — сказал, насупившись, Плотий; он грузно сидел на краю ложа, и матрац под ним прогибался. — Ты несправедлив: ничто не дает тебе права так грубо отталкивать нашу помощь, нашу любовь.
Обычно такой шумный и властный, не допускавший никаких пререканий, Плотий сидел сейчас на краю ложа в полной растерянности, и столь же заметно поколеблена была обычная светская самонадеянность Луция. Они явно приготовились к покорности, к покорности воле больного, которым они прежде, при его податливости, почти всегда помыкали. Что вызвало столь разительную перемену? Просто ли повиновались они беспрекословной власти болезни, на которую они прежде, надо признать, не очень-то обращали внимание? Или они тоже ощутили наконец мощь некоего более властного голоса, стоящего за болезнью? Провозвестнического гласа любви, соединяющего в себе и жизнь и смерть? О, конечно же, ощутили — иначе не противились бы так последней воле, уже воле к смерти!
А Луций сказал:
— Не хочу с тобой спорить, но…
— Оставим все «но», мой Луций… Вон там, в углу, мои дорожные вещи, поищи в сумке письменные принадлежности и все, что надо…
Плотий несколько раз покачал головой.
— Хорошо, будь по-твоему, раз уж никакого сладу с тобой нет.
При такой их сговорчивости не очень-то было уместно или приятно сознаваться в телесной немощи; но, судя по всему, подступал озноб.
— Принесите мне еще только второе покрывало…
И без того насупленному лицу Плотия вновь набежавшая озабоченность придала еще более насупленное выражение.
— Ну вот, ты переоцениваешь свои силы.
— Второе покрывало… Только и всего…
— Я велю принести, — сказал Луций.
Но не успел Луций кликнуть слуг и отдать им приказание, как раб с покрывалом в руках был уже тут как тут, непроницаемо суров лицом, не исполин, а обыкновенный прислужник, бережно и в то же время проворно разостлавший второе покрывало, причем не забывший положить поверх него листик лавра, освященный прикосновением Августа, и все это произошло так молниеносно, более того, было так явно заранее отработано, что само собой напрашивалось сомнение, была ли и впрямь такая уж настоятельная нужда в покрывале — может быть, это был просто удобный повод вернуть раба? Или, напротив, удобный повод для раба снова проникнуть в комнату? Надо непременно выяснить.
— Разве ты только что не был здесь?
— Мне приказано больше не оставлять тебя.
Отрок Лисаний соскользнул со стола и подошел совсем близко — видать, не хотел, чтобы раб снова его оттер. «Без всякого приказа я оставался с тобой, без всякого приказа и останусь».
То, что говорил отрок, не заслуживало внимания, было почти как некий забытый, лишь с трудом вспоминаемый язык, в то время как слова другого, несмотря на неприступную суровость тона, странным образом внушали доверие. «Почему ты не пришел раньше?» — «То было время твоего служения; теперь настал мой черед служить тебе».
Встревоженный Плотий потрогал его ноги под покрывалом.
— Мой Вергилий! Они как лед!
— Мне теперь очень хорошо, Плотий…
— Хоть бы это было так, — сказал Луций, тем временем разложивший на столе письменные принадлежности. — Вот тут все, о чем ты просил.
— Дай мне лист.
Луций изумился:
— Что? Уж не хочешь ли ты писать сам?
— Я хочу увидеть пергамент… дай мне его…
— Не волнуйся, Вергилий. Вот тебе лист. — И Луций, открыв кожаную папку, взял из ровно и аккуратно сложенной стопы верхние листы и протянул ему.
О, то был хороший пергамент, в нем была та прохладная, чуть шершавая гладкость, какую любит перо, и так отрадно было провести по нему вялым кончиком пальца, будто собираясь приняться за письмо. А поднять его на свет — в матовом, цвета слоновой кости свечении проступает причудливый сетчатый узор. О, первое прикосновение пера к чистому белому листу, первая черта на пути к творению, первое слово у порога к бессмертию!
Как тяжко с ним расставаться, отдавать назад…
— Хороший пергамент, Луций…
«Бело и гладко и нежно тело мое, — тихо-тихо пожаловалась, будто выдохнула, Плотия, — но его не хотел ты коснуться».
Луций взял листы из его рук, тоже бережно погладил один из них, будто проверяя, и тоже поднял на свет.
— Хороший, — подтвердил он со знанием дела, — хороший.
И приготовился записывать.
Не коснулся он Плотии, слишком весомой была ее судьба и все же легче пушинки, слишком легкой, чтоб быть несомой, чтоб дозволено было ей быть несомой, и, непознанная, так и канула она в непознаваемое, туда, где встреч больше нет; кольцо ее осталось, а сама она уже не показывалась.
Читать дальше