— «У нас только одна жизнь, и фирма „Ореоль“ настаивает, что прожить её надо с сиреневыми губами»!
Никакой разницы между собой и ею я не видел. Либо теперь, либо прежде, либо же и теперь, и прежде, она скрывалась за масками. Пусть даже все они были её собственными. Когда Габриела закончила закрашивать себе стёртые губы и развернулась ко мне, я наконец спросил:
— Говорите — «скоро садимся»?!
— Я и поднялась к вам сюда, чтобы вернуть вас на ваше место… Потому что, правильно, скоро садимся…
— То есть, идём, говорите, на посадку?
— Давно, говорю, идём — и садимся через полчаса… А вам, повторяю, надо идти к себе и пристегнуться, — и она стала выбираться из кресла.
Когда Габриела подалась вперёд, и корпус её снова вернулся во вторую зону, мы обменялись мимолётным взглядом и отпрянули друг от друга.
Выпрямившись на ногах, она — близко от моего лица — стала поправлять юбку на коленях. Как и прежде, до взлёта, они мелко подрагивали в тесных сетчатых чулках. Тогдашнее плотоядное чувство ко мне, однако, не вернулось. Быть может, как раз потому, что я разглядел в ней своё отражение и перестал воспринимать её как нечто чуждое. И тем самым к себе влекущее.
А быть может, дело обстояло проще — как и бывает между странниками, которые всякий раз надеются, что наслаждение поможет им отряхнуться от оболванивающей непраздничности бытия.
Поэтому ведь мы и вкладываем в наслаждение со странником все свои силы. Все, за исключением того, которой быть не может: знания странника.
Непраздничность жизни, подумал я, есть единственно нормальное её состояние; так же, как и единственно нормальной является любовь к человеку через знание его. Но избегая непраздничности, мы ищем сверх-человеческое посредством наслаждения со странником. Без знания его и без любви к нему. Не будучи, стало быть, человеком. И каждый раз это наслаждение завершается разрушительной грустью, ибо, не поднявшись до человеческого, невозможно его превзойти.
Наслаждение со странником не заканчивается чувством праздника или нарастанием прежних сил, которых снова не станет хватать для преодоления тоски бытия. И эта тревожная догадка — не как мысль, а как ощущение — возникает всякий раз. А иногда оно приходит и долго не отпускает…
— Ну! — потребовала она. — Отпустите же…
— Так просто? — опешил я. — И всё?
— Нет, не всё! — и протянула мне правую руку, в которой всё это время, как я только что заметил, держала синюю тетрадь. — Это от доктора Краснера: я его сюда не пустила… Он, кстати, и сказал, что вы здесь…
Я забрал тетрадь, тоже поднялся и направился к выходу. У винтовой лестницы, едва миновав гардину, за которой находился Стоун и которую поэтому я быстрым шагом и миновал, замер. Мне почудилось, будто кто-то глухо постанывал, но, вспомнив, что покойники не умеют даже стонать, я обернулся к Габриеле и пропустил её вперёд.
— Хочу вас развеселить, — сказал я, когда мы спустились на несколько ступенек. — Проходил вот мимо Стоуна и вспомнил… Не знаю почему, но вспомнил к месту: садимся как раз в Англии… Послушайте. Какой-то хрен, навеселе, снял ночью в лондонском отеле номер, а наутро портье перед ним извиняется за то, что забыл предупредить о перегоревших лампочках в номере и о мёртвой француженке в постели. Лампочки не понадобились, буркнул в ответ этот хрен, но с мёртвой француженкой в постели вышло, получается, нехорошо… Я, мол, принял её за живую англичанку!
Габриела хохотнула, потом вдруг изменилась в лице и сказала, что, кажется, понимает почему эта шутка пришла мне на память — и попросила меня пройти по лестнице вперёд. Протискиваясь между перилами и волновавшейся грудью стюардессы, я вообразил, будто и мне понятно почему Габриела пропустила меня:
— У нас всё ещё впереди… Полторы суток в Москве!
Щитком ладони она прикрыла вырез на блузке — и повернула по лестнице назад.
28. Если человек не врёт, значит, не знает как улучшить правду
Возвращаться в своё кресло, к людям, я не спешил: иногда они кажутся отвратительными и без причины. Выручил сортир. Пристроившись на унитазе, я раскрыл тетрадь, которая снова стала моей. Настроение у меня сразу же изменилось: все слова в тетради, за исключением «а» и «но», были высвечены розовым, голубым и оранжевым фломастерами.
Начал я с голубых. «Поскольку большинство людей идиоты, — а это аксиома, — общеизвестное есть ложь». И рядом — мелкая Генина приписка: «Кто сказал?» Вопросительный знак стоял и в конце другой голубой фразы: «Если человек не врёт, значит, не знает как улучшить правду». Такой же знак, но теперь перечёркнутый, предварял строчку, которую я сразу же вспомнил: «Если есть возможность кого-нибудь сильно избить, сильно и избей».
Читать дальше