Я не перестаю спрашивать себя: неужели заводчик, такой умный человек, хоть на минуту усомнился в том, что все сказанное им в защиту Ховарда окажет обратное действие на судью?
Бесспорно, решение суда еще очень сомнительное, и его передадут в верховный суд. Но секретарь суда, который вел протокол, раньше служил на Заводе, полтора года назад его уволили за мелкую растрату. Потом судья назло заводчику взял его на службу к себе в контору.
Мне даже представить себе страшно, что эта спившаяся и глубоко циничная личность заодно с судьей понаписала в протоколе, чтобы усугубить дело Ховарда. Но я не сомневаюсь, они с судьей пойдут на все и судья к тому же будет убежден в собственной правоте.
Вот о чем я думаю: на этом суде для Ховарда обстоятельства сложились так неудачно, как случается раз в сто лет.
И все-таки у меня нет никакой уверенности ни в чем. Я отнюдь не уверен, что Ховарда осудили безвинно.
«Грех у нее на лице написан!» — сказал Ханс Ульсен.
Переводя это с языка хэугианцев на человеческий, я скажу: по глазам и лицу Кьерсти можно было читать, как по открытой книге. Она боготворит Ховарда. Она поклонялась земле, по которой он ступал. Он был ее божеством. Только он существовал для нее в этом мире. Ее глаза — лучистые, вдруг удивительным образом загорающиеся, всегда смотрели на Ховарда с самозабвенной любовью. Мы все это видели.
Я бы сказал, что зрелище такой любви — а Кьерсти к тому же молодая и очень красивая девушка — было прекрасно. Но членов суда, которыми владела единственная мысль о кровосмешении, оно только утверждало во мнении, которое не могли бы поколебать своими справками никакие уездные врачи всего мира.
Вот почему я вправе сказать, что если кто-то и явился непосредственной причиной смертного приговора Ховарду, так это Кьерсти; сначала своим «да» в ответ на вопрос судьи, затем фразой «она замахнулась на меня ножом», заставившей Ховарда изменить свои показания, и, наконец, не в меньшей степени тем, как она на него смотрела. Самое трагичное, что она, именно она, без колебаний могла бы пойти за него на смерть.
Чувства Кьерсти к Ховарду мы видели, потому что по молодости она не сумела их скрыть.
Что же касается чувств Ховарда к Кьерсти, если они и были, то он лучше владел собой. Но мы были свидетелями того, как он вмешался, когда над Кьерсти сгустились тучи, и, в сущности, пожертвовал собой, чтобы спасти ее, хотя в тот момент вряд ли мог знать, что жертвует он самой жизнью.
А что, если, и давая дополнительные показания, он сказал не все? Что, если во имя спасения любимой им Кьерсти он кинулся на Рённев и, пытаясь отобрать у нее нож, нанес ей роковой удар, от которого в конечном итоге она умерла? В таком случае он чувствовал бы себя виновным хотя бы в непреднамеренном убийстве.
А что, если в действительности виновна Кьерсти? Возможно, она и в самом деле ничего не помнит о том, что произошло в роковые минуты. Во всяком случае, легко поверить, что она не помнит всех подробностей. Но предположим, что ей удалось вырвать нож у Рённев и та — теперь уже, когда Кьерсти замахнулась на нее ножом, — отскочила назад и наткнулась на железный прут?
В таком случае Ховард, слушая свой смертный приговор, знал, что виновна Кьерсти…
Я вспоминаю ужасный момент сегодня утром, когда зачитывали приговор.
Все слушали стоя. Я внимательно следил за Ховардом. Он стоял от меня в четырех локтях, и я неотрывно смотрел ему прямо в лицо. Он не видел меня и, думаю, не видел вообще никого из присутствующих. Его лицо оставалось неподвижным, ни один мускул не дрогнул ни когда оправдали Кьерсти, ни когда его, как убийцу, приговорили к смерти.
Словно бы он все предвидел — и ее оправдание, и свой смертный приговор, и для него все это было только проявлением неотвратимой судьбы.
На последней фразе приговора, осуждавшей Ховарда на смерть, Кьерсти потеряла сознание, упала и ее вынесли. А он стоял все также неподвижно, будто высеченный из камня.
Казалось, все происходившее его не трогало. Впрочем, его состояние можно истолковать и по-другому: как отчаяние, перешедшее в оцепенение, к тому же смешанное с крестьянским пониманием чести, которое требует от человека в любой ситуации проявлять спокойствие.
А может быть, все совсем не так, как мы предполагаем. У Ховарда — не помню, упоминал ли я об этом, — во время суда руки и ноги были закованы в кандалы. Когда он поднимался, они громко звенели, и несколько раз я подмечал, как при этом гримаса глубокого отвращения пробегала по его непроницаемому лицу. Ховард, как все говорят, человек очень гордый, а здесь он стоял в цепях, словно невольник, и эти цепи уже заранее ставили на нем клеймо преступника. Быть может, он поэтому окаменел от стыда или отвращения?
Читать дальше