Поэтому Лидии Ивановне я ничего не рассказала.
– Странный ты человек, Брусникина. Вроде нормальная девчонка, а вдруг такое отмочила. Что случилось? Не расскажешь?
Я молчала. Лучше молчать. Об молчание, как об стену, разбиваются все вопросы. Конечно, молчанием можно вывести из себя человека. Однажды я так молчала, это было вскоре после того, как меня привезли в детский дом, еще в конце третьего класса. Я вообще тогда ничего не хотела. Ни учиться, ни говорить, ни даже есть. Я помню, как вся еда казалась мне похожей на вонючий поролон – тугая, не прожевывается, пахнет старыми носками… И я не ела. И не разговаривала ни с кем. Я не плакала, нет. Я плакала месяц дома, когда не стало мамы, и ко мне приходили ночевать по очереди соседки, то одна, то другая. Они ходили по дому, что-то брали, переставляли, говорили, пытались меня утешать, готовили еду, протирали зеркала, занавешенные черными платками, и снова закрывали их. А я только плакала. Мне было плохо от слез, тошнило, кружилась голова, но я не могла ничего больше, только плакать. Я ложилась на пол, меня пытались поднимать, но я хотела лежать на полу. Потом прошел месяц, слез больше не было. И меня как раз увезли в детский дом.
Это было плохо, так плохо, что мне не хотелось просыпаться. Жизнь была только во сне, а когда я просыпалась, то хотела плакать оттого, что проснулась, но не могла, не было слез. Меня заставляли вставать, одеваться, идти в школу – она тогда была в соседнем здании. Я садилась и смотрела в окно. И молчала. Мне было хорошо молчать. Как только я что-то произносила, мне становилось тягостно и плохо. Было ощущение, что я что-то потеряла, что должна это найти, но я не знаю где. И болело внутри. Болело, болело, тупой, навязчивой болью.
И я так молчала на уроке, учительница это терпела, терпела, а потом однажды, наверно, решила мне помочь и сказала: «Пока ты не ответишь мне, из класса никто не выйдет». Я, естественно, молчала. Мне было все равно. Остальные сидели и ждали. Потом начали заниматься чем-то своим. У кого-то уже были телефоны – вместе сидели и четвероклассники, и пятиклассники – нас же мало, и классы объединяли. А учительница – я плохо ее помню, она потом ушла – ждала, ждала, когда я ей что-то скажу, еще задавала мне разные вопросы, а потом вдруг как закричала, забилась, стала стучать по столу, даже кинула что-то. У нее был нервный срыв. Она хотела как лучше, а получилось очень плохо. Я-то просто молчала, а ей потом пришлось пить успокаивающие.
На следующий день Надежда Сергеевна, наша директор, которая тогда была еще жива и стала опекать меня с первого дня, посадила меня к себе в кабинет, дала тетрадь, ручку и заставила переписывать книжку. Я переписывала целую неделю. Это был рассказ Льва Толстого «Три смерти». Мне даже нравилось, что меня никто не трогает, не дергает, не заставляет отвечать. Я писала и писала, пока у меня на пальце не образовалась сначала ямочка от ручки, а потом мозоль. Надежда Сергеевна ни о чем со мной не разговаривала, даже не смотрела на меня. Я только ощущала ее присутствие, я сидела за длинным столом, который стоял боком к ее столу. Я специально села подальше от нее, и она не попросила меня пересесть.
– Что такое «гомозились»? – спросила я ее в самом конце.
И раньше были слова, которые я не понимала, но мне было все равно, что они значат. И вдруг, неожиданно для самой себя, я спросила. А Надежда Сергеевна, вместо ответа, сама задала мне вопрос:
– Кого тебе больше жалко? Мужика или барыню?
– Мне жалко дерево, – ответила я.
И больше ничего Надежда Сергеевна меня не спросила. Мне было даже жаль, что я дописала до конца. Я бы так сидела и сидела, и переписывала бы, представляя все, о чем писал Толстой, – неторопливо, подробно, длинными предложениями, со странными словами, вроде и русскими, и даже понятными по сути, но совершенно непривычными. «Вагу сломал», «вот и голубец будет», «вороная» – не лошадь, а девочка, «шибко», «мокреть»… И мне было хорошо и безопасно – в том, другом, выдуманном мире. Это все было так давно. Еще только через сто лет после этого родится моя мама, и через сто тридцать семь умрет… Никого и ничего еще нет, и там – другая, своя жизнь, свои слезы, свои радостно щебечущие птицы на том дереве, которое осталось жить, которое не срубили…
На следующий день я снова пришла к Надежде Сергеевне в кабинет.
– Пойди, попробуй поучиться, – просто сказала она. – Посиди на математике. Ты и так отстала. Не получится, станет тошно – приходи ко мне. Хорошо?
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу