Гостиная, которая стала, казалось, еще в два раза больше, была пуста, музыку выключили. Как долго мы пробыли во дворе? До кухни, где я рассчитывал найти людей, надо было идти и идти, но в конце концов я одолел эту милю; за кухонным столом сидели только Моника и безымянный друг Дайен. Возникло ощущение, что я потревожил их в интимную минуту.
– А где все? – спросил я.
– Часть людей пошла кататься на великах при луне, – ответил он. – А большинство легли спать.
– Практиканту плохо. А мне надо домой. Может кто-нибудь ему помочь?
– Ничего, оклемается, – сказал мой собеседник.
– Его вырвало, – сказал я.
– Вот и хорошо, – вступила в разговор Моника. – Теперь ему станет легче.
Садистка.
– Мне надо домой, – повторил я.
– Я вас понял, – сказал друг Дайен. Ему явно хотелось, чтобы я поскорее ушел из кухни.
– Могу я вас попросить помочь мне уложить практиканта где-нибудь спать, а потом отвезти меня домой?
Мой голос звучал так, будто я говорил под водой.
– Тут идти недалеко.
Я уже его ненавидел.
– Как вас зовут?
– Что?
– Как вас зовут? Я не знаю вашего имени. И никогда не знал.
Моника принужденно засмеялась. Я, наверно, производил дикое впечатление.
– Пол, – ответил он с вопросительной интонацией, которая объяснялась смущением.
– Пол, – повторил я, словно подтверждая услышанное, словно пришпиливая человека к его тривиальному «я».
– Вы знали, – сказал он.
– Клянусь вам, – возразил я, прикладывая ладонь к сердцу, – понятия не имел.
Я подошел к огромному серебристому холодильнику, открыл его и обнаружил две банки лаймовой газировки. Потом взял кухонное полотенце, которое висело на ручке холодильника, и намочил под краном. В дверях кухни остановился.
– Пол, – произнес я еще раз, точно плюнул, как будто нелепость этого имени была очевидна.
Практикант, когда я подошел к нему, смог повернуть ко мне голову: хороший знак. Но он был почти в слезах.
– Глюки замучили. Я фигею от них. Ужас.
– Ничего, пройдет, все будет отлично, – сказал я, открыл банки и поставил на стол. Потом обтер ему полотенцем лицо и рубашку. – Худшее позади. «Я с вами, – процитировал я Уитмена, – и мне ведомо, как вы и что вы».
Он заплакал. Парнишка не старше двадцати двух, он был далеко от дома. Ситуация нелепая, но его страх был подлинным, мое сочувствие – тоже.
– В дом войти сможете? – спросил я, глотнув газировки, которая была чудесна на вкус; практикант к своей банке интереса не проявил. Он отрицательно покачал головой, но я понял по глазам, что он хочет сделать попытку. От его рубашки с пуговицами на воротнике пахло отвратительно, и я помог ему ее снять, а потом бросил ее, пропитанную блевотиной, в бассейн. Он обхватил меня сбоку рукой за плечи, я его за талию, и так мы медленно двинулись к дому, являя собой пародию на поэта-санитара Уитмена и одного из его раненых подопечных.
В гостиной я увидел Джимми – он сидел и листал книгу по искусству.
– Что с парнем такое? – спросил он. В светлом помещении видно было, что практикант страшно бледен.
– Надышался лишнего, – объяснил я. – Есть тут спальня, где его можно положить?
– Вон через ту дверь и вниз по лестнице.
Мы сумели отыскать дверь и спустились по лестнице, застланной белым ковром. Я включил свет и увидел большую кровать со столбиками и перекладинами, но без балдахина: этакий куб, произведение современного искусства. Я подвел его к кровати, мягко опустил на нее и помог укрыться.
– Ну, теперь спать, – сказал я.
– Не уходите от меня.
– Закройте глаза, и сразу заснете. А мне надо домой, – сказал я.
– Глюки замучили. Мне очень херово. Кажется, что закрою глаза – и умру.
– Все пройдет, обещаю.
– Ну пожалуйста…
Он чуть ли не рыдал. Парень был в отчаянии. Я лег на спину на мягкий ковер и спросил его, что он видел. Мы оба смотрели в белый потолок.
– Я сидел там на стуле. Я чувствовал его, этот стул. Но он не на спину мне давил, а на грудь. Сильно давил. И при этом я знал, что спинка сзади меня. Не могу объяснить. Моя спина и грудь стали одним и тем же. Без толщины. Плоско. Я не мог дышать, некуда было. Никакого объема. И вы, и все остальные тоже сделались плоские. Это было похоже на жвачку для рук.
– На жвачку для рук?
– Да, мы в детстве делали из нее плоский блин и прижимали к газете, потом отлепляли, и на нее копировалось фото с газеты. Я подумал про это, и вы все такими стали, все, кто был во дворе: стали своими копиями на чем-то плоском. Стали жвачкой для рук. Хуже: мясом. С вашими копиями на нем, говорящими. Искаженными. И я знал, что сам заставил это произойти, потому что подумал. Я подумал, что это похоже на жвачку для рук, и это стало жвачкой для рук, а потом я понял: если я подумаю, что одно похоже на другое, оно этим другим и станет. Я пытался двигаться и чувствовал, что вроде двигаюсь, но картинка в глазах не менялась. Зрение заклинило. Помню, я подумал: заклинило, как челюсти при спазме. Подумал – и мои челюсти заклинило. А потом подумал про бешенство, что так бывает у бешеных собак. Так было в моем детстве у собаки Гузеков, ее пришлось убить, и тут я это почувствовал – пену на губах. Или нет, не почувствовал: увидел. Как пена бежит у меня изо рта, точно у собаки. Почему-то розовая. И теперь спрашивается: откуда я это увидел, с какой точки? Я прежде, чем подумать, знал, что подумаю: «это я вроде как умер, стал призраком и смотрю на свой труп», и я старался этого не подумать, потому что подумаю – и умру. Но потом я понял, что стараться не подумать о чем-то – все равно что об этом думать, соображаете, о чем я? Форма одна и та же. Если думаешь, мысленная форма наполнена тем, о чем думаешь; если стараешься не думать, она пуста, но все равно это та же самая форма. И когда я это подумал, появилось чувство, что все везде одинаково. А потом так по-настоящему и стало. Потому что ничто и ничто – одинаковы. И нигде не было никакого пространства.
Читать дальше
Конец ознакомительного отрывка
Купить книгу