— Послушай!
Лицо Джакомо, с пигментными пятнами, с некрасивыми седыми поредевшими бровями, пылает яростью.
Жанна отвечает:
— Ну, что опять не слава богу?
— Ты шлюха, я тебе это уже десятки раз говорил.
— Ну и что?
— Не думай, что так и дальше будет продолжаться.
— Хорошо, — говорит Жанна и прижимает к своим ребрам костлявую руку Клода. Она чувствует сопротивление юноши и прижимает ее еще сильнее.
— На этот раз, — говорит Джакомо, — я с этим мириться не намерен.
— Хорошо, мое сокровище, — говорит она без тени удивления.
— Я не желаю быть больше рогоносцем. Слышишь?
— Тихо, — говорит она. Ей кажется, что Натали, беседующая с пастором, начинает беспокоиться, и она добавляет шепотом: — Я понятия не имею, о чем ты.
— Ну как же, как же. — Джакомо смеется беззвучным смехом, без всякого выражения. На повороте аллеи Клод высвобождает руку из ее клещей, после деревянных крестов потянулись мраморные, надгробные плиты из серого известняка, обелиски с овальными фотографиями сепией, миниатюрные часовенки, лавровые венки из камня, коленопреклоненные пажи из бетона. Пастор и Лотта уже стоят у могилы Матушки.
— Ты участвовала в этой комбинации.
— Нет.
— Ты же знала про эту куртку. Ведь правда?
— Попридержи язык. Не расходись.
Взволнованный, возбужденный Джакомо. Ее измена, ее обман — единственное, что еще может его возбудить. А он, Отелло, растерянный, обливающийся потом от страха, не знает, куда ему деваться в этой стране низинных польдеров и подстриженных ив, где не едят гречки, не поют мелодичных песен и не вывешивают на улице белье. Он здесь в заточении, как в холодильнике. Вдвоем со мной. В клетке, где воняет навозом и веет могильным холодом, где вдали слышны деревенские фанфары, а рядом негромко жужжат члены чужого семейства, которые готовы гнать его отовсюду, даже от могилы Матушки. Он шепчет Жанне:
— Сейчас я стяну с него эту куртку. Прямо сейчас. Ты слышишь?
— Что?
— Куртку Марка Схевернелса.
И тут она вспомнила. На Альберте действительно куртка Марка Схевернелса. Это выглядит настолько вызывающе, безнравственно и позорно, что кровь сразу бросилась ей в лицо.
— Кто? Альберт? — восклицает она.
— Да, твой Альберт.
Она ищет поддержки, но Клод стоит возле могилы, рассматривая носки своих ботинок.
— Так, значит, ты все знал?
Она колеблется, а затем губы ее непроизвольно собираются в трубочку, она кивает.
— Вот видишь!
Джакомо хочет закурить, Жанна понимает это по тому, как он шевелит плечами и начинает рыться у себя в карманах. Но он не осмеливается, это же святое место, здесь похоронена ее мать.
Схевернелс… Она и думать о нем забыла, и пока южанин не спускает с нее мутных, налитых кровью глаз, она изучает куртку, в которой приехал Альберт. Пока священник просит минуты молчания, «чтобы каждый по-своему мог вспомнить нашу добрую, милую, человеколюбивую Матушку Хейлен, которая для вас всех — и в этом ваша привилегия — была Мамочкой», Жанна припоминает, что Схевернелс был шире в плечах, да и выше Альберта, но с узкими, как у подростка, бедрами.
В наступившей тишине слышно, как один из фермеров, стоя у кладбищенской стены, закуривает сигару, где-то дети с криками гоняют консервную банку, пятнистая кошка беспечно гуляет между коричневыми от ржавчины, мертвыми венками.
— Так, — произносит пастор и похлопывает Альберта по спине, точно поздравляя его с чем-то. Потом все отправляются восвояси, прячась в тени огромных буков, провожаемые комариным роем.
Схевернелс поломал ей всю жизнь. Кто-то должен был это сделать, чтобы она потом грела свои бренные останки возле Джакомо и мрачного костерка его ревности. У Схевернелса — могу поклясться, что уже не помню его лица, а ведь прекрасно помню черты матери: складки у носа, переходящие в глубокие ложбинки по обе стороны подбородка, глаза навыкате, сморщенную желтоватую кожу, хотя уже шесть лет прошло, как она умерла, — так вот у Схевернелса будто овальная дырка вместо лица, как в палатке у ярмарочного фотографа, а вокруг этого овала — сине-стальной воздух с барашками облаков, и под ними — расписанная красками доска с туловищем: колени футболиста (он сам так говорил), соски, пупок, ниже — висюля, а вот головы нет. Круглой головы, с прической, лакированной, как у киногероя тридцатых годов, с красной кожей на шее, с губами, вокруг которых вечно торчали щетинки, царапавшие — клянусь — мой плоский, золотой живот.
— Твой милый братец, он ведь нарочно это сделал, чтобы меня унизить. Этот скот прямо слюни пускал от удовольствия, когда мне все рассказывал.
Читать дальше