Это чувство — чувство того, что ты некогда пережил… Нет, это было не зимой… Но тоже была толпа. Ах, то был праздник в Коллиуре 15 августа! В тридцать девятом? Нет. В тридцать восьмом. На Эме произвело сильное впечатление многотысячное стечение народа в небольшом приморском городишке. Это походило на Зимний велодром, на праздник Четырнадцатого июля и на массовые сцены из советских фильмов, из романов Мальро. Откуда пришли они, эти люди, откуда пришли они на деревянные арены, на танцы и на освящение лодок? Несмотря на то, что все было в прошлом, дурное, казалось, было в настоящем. Это действительно был праздник, религиозный и мирской одновременно, и, однако, особенно по вечерам, когда тысячи людей стояли в ожидании прямо на балласте, а подрагивавшие на рельсах поезда устремлялись к Серберу или к Перпиньяну, возникало впечатление какого-то катаклического переселения народов, впечатление какого-то разрушенного до основания порядка, некоего огромного потрясенного Китая, великого сдвига.
Горилла настаивал, чтобы Эме приехал в Баньюльс в последний раз. Вечером, благоухающим плодами, мужчины и женщины отправились к полосатому навесу — полосы были апельсинового и зеленого цвета; навес был воздвигнут меж двумя враждующими кафе. Еще недавно городок спал, сон его был отягчен заботами и злобой, и вот он пробудился. Суровые дома, выстроившиеся фигурной скобкой, украшенные скромными балконами, казалось, сдерживают движение толпы, направляют его между собой и парапетом, растягивают вдоль Маренды.
Толпа течет по Дуну, по улице «Муссю Майоля», по бульвару Пюиг дель Мае, и волна людей растет, разливается перед мэрией, окружает ярмарочные постройки. Воздух пахнет ванилью, здесь продают белую нугу, лакричные трубочки и знаменитые «шиши фрежи» прежних дней — тяжелые пирожки с шоколадной начинкой, которыми торгует лоточница и которыми объедаются дети. Когда Эме подходит поближе, его затягивает в этот людской водоворот: сдержанность не принадлежит к высшим добродетелям каталонцев. В толпе мелькают пожарные, военные (главным образом летчики), матросы с рыболовецких судов и военные моряки.
Все слоняются, то внезапно ускоряя шаг, то возвращаясь, то останавливаясь в нерешительности, то делая причудливые зигзаги. Цвета лишены оттенков. В основном цвета темные, морские — это из-за войны, так что всё кричаще-яркое, будь то платье дерзкой девчонки, рассеянной женщины или неожиданно возникший здесь мундир, режет глаз. Оливковые лица, черные брови, носы с горбинкой, здесь нет места нечистой совести. Сагольс был прав, что заставил его прийти сюда. Он должен все знать об этих людях.
Он прошел мимо цирка. Ему не хочется идти туда. Пожалуй, совсем не хочется. Но Горилла отходит от группы ветеранов первой мировой войны, таких же связанных в движениях, как их знамена в чехлах — в струйках света видны только металлические наконечники. Ветераны одеты парадно. А наряднее всех, почти по-мексикански наряден Сагольс — короткая куртка цвета зеленого миндаля, фиолетовая рубашка в мелких цветочках и красный пояс в тон каталонской шапочке с кисточкой.
Позади них прокладывают себе дорогу в толпе музыканты — оркестранты коблы, несущие инструменты раструбами и грифами вверх: высокий узкоплечий детина с волосами, смазанными жиром, держащий миниатюрную флейту, его товарищ, доходящий ему до пояса, две медные, начищенные до блеска трубы, скрипка, длинная теноровая скрипка, а замыкает шествие хромой: он тащит контрабас, словно гигантского скарабея.
Сагольс подходит к офицеру в военной куртке.
— Спасибо, майор! Баньюльс говорит вам: «Спасибо!» Кобла говорит вам: «Спасибо!» Сардана говорит вам: «Спасибо!» Я знал, что вы придете. Вы останетесь с нами. Вы с нами! Вы все увидите! Вы все поймете!
Так он и думал — эта огромная обезьяна сентиментальна! У нас на Севере сентиментальность начисто отсутствует, несмотря на наших Жилей, Мартен-Мартинов, на наши фарсы, эти comtnedia dell’arte. Горилла театральным жестом раскрывает объятия и прижимает Лонги к груди. Надо было повторить трюк Анжелиты! Эме чуть не задохся в объятиях Сагольса, но вот Горилла отпускает его и снова заключает в объятия. У Эме трещат ребра — ой! больное плечо! медведь! — но вот наконец он отпущен на волю; щеки у него исколоты синей бородой гиганта, от которого несет чесноком.
Эме отдувается. Ему аплодируют. Горилла подмигивает. И вот майора окутывает жирный запах вафель.
Читать дальше