Я отвел ветки в сторону, чтобы посмотреть, сидят ли еще за столом. Вот сейчас меня бы очень испугало, если б там никого не оказалось.
Я пошел обратно. Старый Хартвиг дремал с трубкой во рту. Остальные, конечно, разговаривали обо мне. Уж слишком непринужденно они старались беседовать о красной смородине.
— В Норвегии смородина совсем не такая, как в Калифорнии, — неожиданно для самого себя сказал я.
Йенни поинтересовалась, какой там сорт, и я немного смутился. Какой сорт, ну, просто другой…
Не помню, чтобы я в Калифорнии вообще видел красную смородину. Я и не собирался про нее говорить, но ведь здесь все было как будто… как будто мое… Не все ли равно, какие ягоды растут в Калифорнии. Мне до них дела нет и никогда не было, мне наплевать, что там растет, красная смородина, крыжовник, да хоть бы вообще ничего. За пределами Норвегии все только покупается и продается.
— Не выношу калифорнийских ягод, — сказал я.
На столе появились кофе и пирожные. Вытащили из колодца принесенный мною коньяк. Йенни громко сокрушалась, что отклеилась этикетка, — такой дорогой коньяк…
Несколько раз она пыталась втянуть меня в разговор, но быстро сдалась. Я чувствовал ее растерянность, гости тайком переглядывались. Я вдруг оказался героем воображаемой драмы. А мне хотелось, как раньше, сидеть и слушать, не принимая участия в разговоре, но ведь настроение неуловимо, точно бабочка.
Старик подмигнул своей рюмке и торжественно ее пригубил.
— Хорошо, — проникновенно сказал он. — Ого-го, старый лесоруб и рюмка.
Я долго смотрел на отца Бьёрна Люнда.
— Райский напиток, — добавил он и отпил еще каплю. Морщины на его лице сбежались, и он стал похож на солнце, как его рисуют дети, руки и ноги у него тоже двигались, как у ребенка, лежащего у материнской груди. На него было приятно смотреть.
— Позор тому, — торжественно произнес он, — кто отберет у ребенка кусочек сахару, а у старика — рюмку. Что делать человеку без рюмки, если он уже так стар, что не может даже жевать табак? — Он искоса глянул на Йенни: — Спасибо господину Торсону.
Старый Хартвиг не мог говорить людям «вы». Этой формы не было в его обиходе. Он выходил из положения, обращаясь к человеку в третьем лице.
Солнце немного спустилось. Легкий ветерок зашуршал в листве. Я сидел, мечтая прожить здесь остаток жизни, взять и купить дом, где прошло мое детство. Не бродить же призраку моего отца вечно среди чужих!
Я снова посмотрел на то место, где лежал Антон Странд, а потом перевел взгляд туда, где видел отца. Я чувствовал, что старик еще где-то здесь, в саду. Постукивая клювом, дятел пробежал по сухой ели, стоявшей недалеко от скалы. Мысли заскользили, как раньше, я им не противился, созерцая нарисованную ими картину — дерево и бревенчатый домик, которых здесь не было. Сухая ель, где сидел дятел, стояла у двери воображаемого домика. Казалось, дятел вот-вот перепорхнет на несуществующую крышу. Вдруг я все вспомнил.
Я быстро выпрямился:
— Послушай, Хартвиг, если я не изменяю…
— Хе-хе-хе! — обрадовался старик. — Он спрашивает, изменяет он или нет!
Все засмеялись.
Я поправился:
— Если мне не изменяет память, раньше возле той сухой ели стоял дом?
Хартвиг сказал: верно, дом стоял, он обнаружил это, когда копал землю. Сам-то он из Кристиансунна и живет здесь совсем недавно.
Воспоминание о доме было связано с какой-то женщиной и песней, с солнцем и чем-то высоким, светлым и приветливым, склонявшимся ко мне, словно в поклоне. Когда-то там росла молодая береза, она качалась от ветра, но я помню не дерево, а что-то светлое и приветливое высоко над моей головой.
После глубокой грусти человек часто бывает особенно расположен к миру. В ту минуту я любил твою мать. Внезапно у меня мелькнула мысль о сыне, который был бы моим наследником, — пустые фантазии. Меня зашвырнуло в чужую жизнь, судьбу свою я нашел в той земле обетованной, где все мечты умирают и где в отеле Канзас-Сити, на полюсе земной печали, я принял в удел бездомность.
Если человек в пятьдесят лет плачет, он редко плачет из-за чего-то одного, он плачет из-за всего сразу.
Вечером мы с Йенни уехали в Осло. И угодили прямо на вечеринку по случаю Семнадцатого мая, которая, по словам Йенни, удалась на славу. С кем-то встретились, к кому-то пошли в гости, одного из компании я знал по имени, это был поэт Гюннер Гюннерсен. Почти всю ночь он сидел, смешивая себе коктейли, которые называл огнеметами и от которых постепенно стал похож на куль с мукой. У его жены, высокой, светловолосой, был холодный надменный взгляд, таким взглядом часто маскируют неуверенность в себе. Я сразу понял, что за завтраком она будет поносить Йенни. Все мы прекрасно знаем Фрейда, но ничего не хотим знать о себе.
Читать дальше