Впрочем, бывает по-разному. Есть множество эмигрантов, у которых и не было никогда собственной национальности, которую они могли бы утратить. Прожив три месяца в Америке, они начинают говорить на языке, режущем слух. Каждое новое американское слово они без стеснения вставляют в родной язык. Проходит еще какое-то время, и они говорят уже ни на своем и ни на чужом языке, а на смешном попугайском жаргоне; однако, если вдуматься, они никогда и не говорили иначе. Такие люди не тоскуют, и на чужбине их используют только в качестве рабов. С женами, говорящими точно так же и тоже не испытывающими потребности в разговорах, они населяют трущобы, — ура! мы стали американцами, теперь можно съездить домой, ведь мы уже говорим так, что никто не поймет ни слова. Вот что тешило и тешит их тщеславие. Дети отдаляются от них, — правда, то же самое произошло бы и дома, — и сливаются со средой американской бедноты. Это не народ, это международная прослойка, которую можно встретить во всех странах, от Норвегии до Парагвая. Эти существа во всем похожи на людей, но годятся они лишь на то, чтобы их использовали другие независимо от их места жительства.
Только теперь я по-настоящему понял: язык — это мера стоимости человека. Есть эмигранты, которые систематически изучают английский, но чисто говорят и на своем родном языке. Конечно, они могут забыть родной язык, согласно горькому закону, гласящему, что конечность, которой не пользуются, атрофируется. Но это другое дело, им не хватает родного языка, и они по нему горюют. Тут дело другое, они оплакивают свою утрату. А те и не подозревают о том, что понесли утрату, значит, им и нечего было терять.
У многих эмигрантов я замечал странную горечь по поводу того, что их забыли на родине, а их, как правило, забывают. Но ведь они добровольно уехали, хотя и плохо понимали, что делают.
Единственное, в чем эмигрант может быть твердо уверен — так это в том, что оставленного не вернуть. Ведь он оставляет, не вещь, которая будет ждать его и которую он сможет забрать в любую минуту. Пройдет каких-нибудь пять лет, и родной поселок его забудет. И вряд ли местные газеты сообщат о нем, даже если он станет губернатором штата или знаменитым гангстером. Странная штука — вина. Эмигрант сам во всем виноват, а меж тем он невиновен. Мечта уехать и вернуться домой знаменитым — самая несбыточная на свете.
Один моряк как-то рассказал мне, что во время кораблекрушения, когда, с трудом держась на воде, ждал смерти, он думал: дома не будут очень уж горевать, ведь он погибает так далеко. Словно и не по-настоящему.
Так, наверно, было всегда, эмигрант вынужден с этим мириться. Если ты умираешь вдали от родины, ты вроде и не умираешь, ты просто будишь призрачную мечту. Убийство Антона Странда, чуть не у всех на глазах, стало громкой сенсацией и материалом для первой полосы газет. А если б он уехал в Америку и погиб там при подобных же обстоятельствах, он удостоился бы всего пяти строчек петитом где-нибудь в углу страницы.
Я взглянул на то место, где он лежал, и почувствовал странный холодок. Что-то, случившееся той ночью, вдруг ожило передо мной, я видел, как он там лежит. Сейчас повернет голову и увидит нас всех.
Я отогнал прочь это видение. Люди жестоки друг к другу, и здесь, и где угодно.
Небо и земля слились в кристально чистый летний день. Негромко гудели голоса. Йенни рассказывала о своей собаке, потом засмеялась звонко как колокольчик. Звенели чашки, когда кто-нибудь нечаянно задевал стол. Трясогузка длинными шагами прохаживалась по траве, надменно поглядывая на кошку. Зашуршал гравий под шинами велосипеда, скользнувшего за изгородью. Потом там же прошла невидимая пара, в воздухе бессмысленно повис обрывок их разговора. Что-то о лодке и о мальчике с карими глазами. От этих слов проснулась мечта о фьорде, каким я видел его однажды летним утром еще в детстве. В эту картину вплелся и сегодняшний день, лодка с белым парусом, кареглазый мальчик. Девушка светло смотрела на возлюбленного, у него были карие глаза.
Я пригубил вино и рассеянно закурил сигару, повернувшись на стуле так, чтобы сидеть спиной к остальным. Пчелы, точно пули, влетали в цветущий куст, а потом торопливо вылетали оттуда — деловитые грузовые самолетики. Шмель по-стариковски брюзжал над маком, но, решив, что ему, впрочем, все равно, поплыл прочь за изгородь. Время стало вечностью.
Я надеялся, что никто меня не потревожит. Блаженно прислушиваясь к голосам, я молил бога, чтобы меня не трогали, мне надо было поразмыслить кое над чем. Я не успел обдумать одну мысль. Она витала в воздухе, собственно, даже еще и не став мыслью. Но скоро, скоро… Надо дать ей время оформиться. Я уже давно ее предчувствовал. И вот-вот сумею ухватить.
Читать дальше