Новая жизнь в старой уборной
Когда поезд останавливается в моем родном городе, уже наступает вечер, я сажусь на автобус и через десять минут застаю сестру у самого дома — она направляется к мусорному контейнеру.
— Лучше поздно, чем никогда, — говорит она улыбаясь.
Хотя я не видел ее несколько лет, она не особенно изменилась. В ней по-прежнему есть что-то от русалки. Она бросает мешок в контейнер и подходит, чтобы обнять меня. Мгновение мы стоим в темноте, прижавшись друг к другу, потом она тащит меня в гостиную, где на жердочке, нервно хлопая крыльями, сидит Кай. «Кто это?» — тараторит он. Вскоре прибегают двое детей Стинне — с протезом носа, из-за которого они громко ругаются.
— Ну хватит уже! — кричит Стинне. — Оставьте вы этот нос в покое и поздоровайтесь с дядей.
— Это ты боишься собачьих голов? — спрашивает старший, с любопытством поглядывая на меня.
— Боялся, — поправляет Стинне, смущенно улыбаясь, — он больше уже не боится собачьих голов, он уже взрослый, ведь правда?
Я не очень-то понимаю, что мне следует отвечать, но мне нравится множественное число: «собачьи головы» — воспринимается с чувством удивительного облегчения. Хотя на самом деле была лишь одна собачья голова, и в последнее время я все больше и больше о ней думаю.
— Можно посмотреть ваш нос? — спрашиваю я.
На мгновение у меня в руках оказывается мягкий пластмассовый нос, который так похож на настоящий, что становится даже жутко. «Он уже больше его не носит?» — спрашиваю я, подкидывая нос на ладони.
— Нет, — отвечает Стинне, — Йеспер слишком много курит. Видишь, как пожелтел нос.
Я кладу нос на столик. Йеспер все еще на работе, и, когда мы позднее пьем в гостиной вино, я замечаю одну из старых дедушкиных картин, которую повесили за дверью — чтобы она как можно меньше бросалась в глаза. Сердце у меня слегка сжимается, ведь это именно та картина, которая висела в нашем доме, когда мы были детьми. Папа тогда повесил ее, чтобы не ссориться с дедушкой, а вот теперь только она одна и осталась. На картине изображен человек в характерной для дедушки манере — подражание кубизму, который он изучал по репродукциям Пикассо, Жоржа Брака и Сезанна в конце сороковых. Больше всего ему нравились «Портрет Амбруаза Воллара», в котором он видел себя самого, «Скрипка», напоминавшая ему о том, как противно стреляет у него в левом ухе, и «Купальщицы с игрушечной лодкой», которая для него превратилась в безмятежный пейзаж с изображением шхуны «Катарина» в утреннем тумане. Он рассказал мне об этом незадолго до моего переезда в Амстердам. В то время я прибегал к ним всякую свободную минуту, чтобы попить с ними кофе и заодно прихватить какие-нибудь книги по искусству. Или, как дедушка, конечно же, обычно говорил: только за книгами.
Но может, в этом и была доля истины. Я бы не появлялся у них так часто, если бы не эти книги, они влекли меня в их дом. Вообще-то с этими посещениями было связано что-то болезненное. Мне не нравилось натыкаться на развешанные по стенам старые фотографии отца, мне не нравилось, что в бывшей комнате моей тетушки живет слепая и глухая старуха, засевшая там со своими древними реликвиями: черным списком всех дедушкиных прегрешений и семейными портретами. И дело было даже не столько в противоестественном присутствии Ранди — ей тогда было больше ста лет, — сколько в отсутствии тетушки и тех муках совести, которые ее отсутствие вызывало во мне. Но самым страшным была неизвестность: знают ли они, что я убил Анне Катрине?
Я рассказываю Стинне об этих посещениях, но она не проявляет особого интереса.
— Расскажи мне лучше что-нибудь об Амстердаме, — говорит она с улыбкой. — Мне никогда ничего не рассказывают.
Она ободряюще поглядывает на меня, но у меня нет никакого желания рассказывать об Амстердаме. Я встаю, подхожу к стене и снимаю картину. Понимаю, что Стинне ожидает продолжительного доклада о кубизме, но я уже более таких докладов не читаю и склонен считать, что не столько кубизм овладел дедушкой, сколько сам дедушка обнаружил, что кубизм находится внутри него. Может быть, он и всегда таился в нем. Может быть, он проявился после возвращения из Германии. В картинах Аскиля всю жизнь повторялись одни и те же темы: он изображал разрушающихся людей и распадающиеся формы. Когда в 1995 году у него обнаружили рак желудка, он сжег все свои картины. После чего стал писать в другой манере, переключился на пейзажи, и тут наконец-то произошел какой-то перелом, но все пятьдесят лет до этого казалось, что он снова и снова проецирует одну и ту же тему на свои холсты. Да и их брак с бабушкой лишь с оговорками можно было назвать счастливым. Только первый год, когда они жили у Ранди и Нильса, они, по мнению Бьорк, были близки друг другу. Когда Ранди после свадьбы сдвинула в спальне кровати и сказала: «Пора браться за дело», — они стали ближе друг другу без лишних слов.
Читать дальше