Фиру на кладбище не пустили. Запрет, над ней тяготевший, отменен не был. Неизвестно, рисовала ли «забегания» для Олега и пыталась ли отговорить от поездки. Думаю, не пыталась, тому есть несколько причин. Сопротивление судьбе, мне кажется, считала она бесполезным. Не для того «забегания», чтобы рисуемый перескочил на другой путь — другого пути нет, а затем, зачем врач объявляет больному безнадежный диагноз: дабы привел в порядок дела. Не исключаю и то, что некий направляющий ее карандаш кодекс (устав) предостерег ее против вмешательства в будущее, даже если это ближайшее будущее сына. И самое грубое, прозаичное: никто ее не послушал бы. Ее, мочащуюся и отхаркивающуюся, и слушать не стали бы. Из любопытства — Олег, но полоумную распустеху-фефелу — Татуля?
В жиденькой толпе хоронивших, на отвале полузасыпанного обломками и мусором котлована, я увидел двух вполпьяна мятых лабухов без инструментов, двух лысеющих гномов. Павел сказал, чего удивляться, они приходят просто так, это же их профессия, с инструментом ли, без. А без это тоже профессия, спросил я, не весьма улавливая на жаре направление. У них заведено, у этих двух, по меньшей мере, сказал Торговецкий. Ржавая проволока венка, подвенечная проволока, лежала у маленьких ног маленькой круглой блондинки под сорок, одетой в темное сообразно моменту. Я не сразу узнал физичку-Лимончика в солнцезащитных очках, невидимые глаза смотрели с терзающей ясностью. Гроб нарушал правила иудейского погребения, там, где живу я сейчас, кладут в яму исконно-древнейше, спеленутое туловище, обмотанная бинтом голова, но буква обычая воспринималась бы как нарочитый, не без оттенка трусливого ханжества педантизм, почему бы, коль вы такие решительные, не прибавить к сей букве весь алфавит. Наш друг, мой троюродный брат в закрытом гробу — мы не смогли попрощаться воочию с тем, кого хоронили, — оказался очень тяжелым. Помноженный на худобу долгий рост, обнаружилось, гнетуще весом. Я надорвался, Павел, щупленький Павел, чуть не умер в пекло под грузом. Шли и шли, запорошенные по колено, в сухих комьях летней кладбищенской грязи, мимо заслуженного работника ляндреса, подполковника медицины дыхнэ, завмага шахновича, сберегшего средь ревизий и чисток промысел на углу Фиолетова и Морской, вдоль сарая с необточенными надгробиями у стены (струйки крошева вьются в жарких столбах), над свалкой — развалины водокачки, гнилой зуб османов, утверждавшихся от побережья до обезвоженных, мазутом чернеющих пустырей и солончаковых степей, многосемейная софья самец, орденоносная берта тарантул (стыковое, дробь барабана, «та-та»), цехновицер-супруг с цехновицер-супругой, плечо затекло, позвоночник ломило, мы радовались, дотащив друга и брата до ямы, а в громадном, с гандбольное поле вольере высился в креслах из мрамора екутиелов, поезд Дербент — бухара.
В память Олега, как раньше с Олегом, я начал бродить с Торговецким. Ольгинская, булыжные скосы и скаты, приморье, Бондарная, площадь конармии с аркой в честь взятия нами исхожены. Через полгода я понял, что Павел лишь терпит меня, деликатно и отчужденно. Разговоры, прогулки, не в пример менее оживленные, чем втроем, ибо Олег, поощритель наш и вожатый, с обаятельной чуткостью побуждал собеседников к речи, — становились для Паши обузой. Все глубже и глубже забирался он в оккультизм, а отворяемая наугад «Энеида», в нужнейшем каждый раз месте залома, сулила бездонную даль нисхождения. Допускаю, что на других ярусах существа он, закаляясь, прочнел, у нас, в простых планах, наблюдалось обратное. Заостренный, с зеленоватою, как при голоде, кожей, и действительно голодал, забывая поесть, едва получалось впихнуть в него булку. Ста метров, бывало, не мог пройти без одышки, но продолжал настойчиво курить, мало того, увеличивал дозу. Слабый, в ином пребывающий, нравственно он тяготился свиданий, и под всяким предлогом я сокращал и сворачивал их, дабы не вынуждать друга к отказу, из вежливости для него неприемлемому. Он уходил туда, где сила, клеймившая его изнеможением и распадом, обитала в манящем сосредоточении, полно.
В марте мы уже не встречались. Очную ставку сменил телефон, пробудив на короткое время, что времени подчас удается, ненатугу былого. Паша забавно шутил, толковал новости, городские и шире, «откликался», как сказал бы Олег, наловчившийся выводить его из прострации; все хорошо, если бы не клокочущая мокрота в груди, соленая при отхаркивании, и кашель, трудный задышливый кашель, раньше не было сладу на улице, теперь и в комнате сидя. Две-три недели, и Павел вновь скис, завод заглох. Сникнув, несвязно издалека бормотал, недобирая до завершения фразы, глотал звенья, обрывал мои реплики. В промежутках звенело физически, какая мука для него тащить, выволакивая, коснеющие на языке слова. Паша, сказал я однажды, собственной смелостью удивленный, я буду справляться по выходным и не стану докучать тебе в будни, он согласился с назревшим. И я исправно звонил ему по субботам, как бы то ни было, я звонил. Сперва соблюдал я зарок, настрого воспретив себе, после нескольких трудных бесед, оспаривать мнения, в иных устах и условиях меня раздражающие, раздражали и в этих, но как диктовала их прямота, не кокетство, а искренность, прямая правдивая Пашина искренность, я разводил сокрушенно руками, прижав трубку ухом.
Читать дальше