— Дуралей, ты так ничего и не уразумел. Обман это, фарс, маскарад, пойми! Анатом, ряженный генералом. А самое нелепое — со временем Ахат тоже твердо уверовал, что он великий полководец.
— Почему бы и нет? Раз все считали его гением? Однако нельзя же нам торчать тут до бесконечности. Генерал с ума сходит от злости, когда ему приходится ждать.
— Ты не слышишь, что я говорю? Ахат не был великим героем!
— Да ну, всякий знает, этакие памятники ставят только великим людям. Гляньте, ну чисто орел! Вон какой свирепый на вид!
— Это совсем другой человек!
— Так вы, пастор, вроде об этом мужике рассказывали?
— Нет, в известном смысле о другом.
— Где же тогда этот другой? — Длинный Ганс приставил руку козырьком к глазам и оглядел парк.
— Тут его нет.
— Нет? А где он? И кто похоронен в Потсдаме?
— Идиот! Неохота мне больше с тобой спорить.
Длинный Ганс задумчиво отломал от статуи мраморную шпору и почесал ею свои космы.
— Вы, пастор, сами виноваты. Больно чудн о рассказываете. Лишние винтики остаются.
— Н-да, возможно. Идем, пока генерал не послал за нами лакеев. Господи! Поздно-то как!
Дворец распахнул двери и втянул подневольных гостей в свое нутро, как заглатывает жертвы голодное чудовище. И двух людей, что вошли туда, охватило жуткое ощущение нереальности, сходное с огромным, цепенящим омерзением, и это чувство усиливалось с каждым шагом, который уводил их все глубже в дворцовые залы, лестничные клетки, коридоры.
Мы стоим на месте, а дворец движется, извивается, поднимается, опадает, мелкими рывками смыкается вокруг нас, как змея, глотающая добычу. Лестницы катятся нам под ноги, коридоры скользят мимо, лакеи с оттопыренными локтями, расставленные как истуканы вдоль стен, неподвижные, пучеглазые, похожие на борзых собак, приближаются, скользят мимо, появляются вновь… Букет цветов в большой вазе чуть касается нас своим ароматом. Зеркало спешит мимо, бросая через плечо наши отражения — робкий взгляд убегающей дичи. Косые солнечные полосы окон колесными спицами мелькают мимо колен. Спины ковров струятся под ноги пестрым потоком. Двери отворяются бесшумно, как бы сами собой. Лепнина на потолке плывет у нас над головой, словно облака, а непрерывный ряд фамильных портретов шествует мимо бесконечной торжественной вереницей спесивых танцоров, которые в разгар забавы вдруг заметили нескольких наглых чужаков. Дворец тихонько смыкается вокруг нас, и мы ничего не можем поделать.
Движение разом прекратилось. Длинный Ганс и Герман тревожно переглянулись. Дверь в столовую. Ай-ай-ай, мы безбожно опоздали… Генерал наверняка вне себя от ярости. Длинный Ганс рукавом отер потный лоб, и подвески хрустальной люстры закачались, мелодично позванивай. Радужные блики света экзотическими стрекозами плясали на красном ковре под ногами, плясали, переливались, трепетали, все медленнее, медленнее, пока наконец не замерли на ветвистом узоре ковра, слегка шевеля мерцающими крылышками. Четырехугольное солнечное пятно оконного проема пылало на красных дверных панелях. Потом оно разом уменьшилось, скользнуло внутрь и вниз. Створки медленно распахнулись настежь.
— Ба-а! Не угодно ли войти, господа?
Обеденный стол — как заснеженный остров в море сверкающего паркета. По стенам, меж зеркал и оконных проемов, застыли навытяжку лакеи в притвицевских черно-золотых ливреях с ясными латунными пуговицами и в начищенных мелом гамашах. Высокие китайские вазы полны ослепительно белых цветов.
Гости обернулись к ним. Бенекендорф нервно поигрывал ложкой. Дюбуа, лениво потягивая вино, бросил на них быстрый равнодушный взгляд. Только Эрмелинда сидела неподвижно, белоснежной спиной к новым гостям.
— Входите же! Будьте любезны! И простите нашу неучтивость! Паштеты уже убраны. И суп почти съеден. Так как? Надеюсь, вы не в обиде, а?
Зловещая тишина. Генерал все глубже уходил в кучу турецких подушек, подложенных под спину. По контрасту с белым как мел париком лицо выглядело багрово-красным. Правый глаз был ясен, кругл и стеклянно невыразителен, левый же, весь в красных прожилках, измученно глядел из путаницы шрамов и морщин. Щеки исполосованы сабельными рубцами, которые, бывало, синели от злости и белели от испуга. В одном уголке рта острый польский палаш выкроил складку вечного смеха. Но безгубый, пыльно-белый генералов рот не улыбался. Подбородок дрожал от ярости, как дрожит при землетрясении широкий выветренный скальный карниз.
Читать дальше